Феминиум (сборник) - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик открыл мутные, воспаленные глаза и непонимающе уставился в пустоту. Рожок протрубил снова. Болезненная судорога прошла по лицу жреца.
– Осень, – прохрипел старик, – она зовет…
– Что? Что вы сказали? – Сенги подбежал к кровати, взял в ладони жаркую тяжелую руку.
Старик вздрогнул, плеснулось в зрачках узнавание.
– Сенги, как хорошо. Это всего лишь сон. – Его лицо прояснилось, он улыбнулся слабой, вымученной улыбкой, но тут же с растущим беспокойством оглядел комнату. – Где мы? Что это за место?
– В поселении, что недалеко от моста.
Жрец со стоном закрыл глаза. В поселении. Сенги все же притащил его сюда, пренебрег запретом. Упрямец. Стало быть, звук рожка ему не почудился. Началась осень. Это время года, несмотря на десятилетия, проведенные в Убежище, он ненавидел до сих пор, и до сих пор оно отзывалось в нем тупой, грызущей болью, не знающей пощады.
– Ты не должен был меня сюда привозить.
– Наставник, я не мог вас там оставить, начался дождь, – юноша нахмурился. – Я знаю, вам не нравится останавливаться в поселениях, но вы и так два дня не приходили в себя.
– Сенги, ты не понимаешь, – качнул головой старик. – Мальчик мой, ты всю свою недолгую жизнь провел в Убежище и даже не догадываешься о мире, что лежит за его стенами.
– Я не заметил особой разницы, – обидчиво вздернул он подбородок.
– А что ты мог заметить? Мы вышли из Убежища всего две недели назад. Что ты мог увидеть?
– Вы преувеличиваете, наставник.
– Нет. Осень… Нам нельзя здесь оставаться. Началась осень, – торопливо заговорил жрец, сопротивляясь растущему, мучительному жару. – Поверь мне, я знаю, о чем говорю. Я очень долго жил в городе, и осень была для меня проклятьем.
– О чем вы?
– Сенги, тебе нужно уйти. – Он сел, цепляясь слабыми пальцами за спинку кровати. – Отправляйся в Убежище. Ты знаешь дорогу. Не медли. Я догоню тебя.
– Я не могу вас оставить. Когда вы поправитесь…
– Ты должен!
– Я не могу.
Старик обессиленно закрыл глаза, порыв, давший ему силы, вдруг истощился, и он тяжело опустился на жесткое ложе.
– Не спорь со мной. Ты должен уйти. Еще есть время.
Ученик лишь тревожно покачал головой.
– Осень, – взгляд старика бродил по прошлому. – Осень… Я встретил ее осенью… Святая Оанда, как она была прекрасна… Осень, была дивная, долгая осень… Она стала моим проклятьем…
Он умолк, тяжело и прерывисто дыша. Нет, только не сейчас. Не сейчас. Он должен его уберечь. Череда призрачных образов закружила вокруг, освобожденная болезнью, тянула в страшную глубину, налипая тяжкими тоскливыми каплями. Старик боролся изо всех сил, стараясь не упустить из виду слабую, сияющую точку, тревожный маячок на границе яви и небытия, не дающий провалиться в забытье.
– Сенги, мальчик мой, уходи, обещай мне, что уйдешь. Обещай мне.
Лицо юноши страдающе исказилось.
– Наставник, не беспокойтесь, – он беспомощно погладил его по руке, стараясь унять непонятную тревогу, – вы скоро поправитесь. К тому же я обещал старосте…
– Что? Что ты сказал?
– Да не волнуйтесь так. Тут есть смешной обычай: когда приезжает хозяйка поселения, все должны ее поприветствовать. Староста просил, чтобы я пришел, раз мы здесь остановились.
Жрец вздрогнул.
– Нет, только не это! Сенги, – потянулся он к юноше дрожащей, слабеющей рукой, – нет! Ты не должен туда ходить.
– Я обещал.
– Святые, да услышь меня!
– Вы всегда учили меня быть благодарным.
– Прошу тебя, – он судорожно вцепился в его руку, крепко сжал горячими, потными пальцами. – Сенги, мальчик мой, я умоляю тебя, уходи. Нет, я приказываю тебе уйти, как твой наставник. Я имею право.
– Я обещал, – голос юноши упал до шепота, – я должен.
– Нет, мальчик мой, послушай меня, уходи!
Почему он так настаивает? Сенги всмотрелся в родное, измученное болезнью лицо. Почему, святые, почему простая благодарность хозяйке так его тревожит?
– Не понимаю, наставник.
– Я потом все объясню, не медли.
– Нет, сейчас. Я хочу разобраться.
Старик опешил.
– Неужели тебе мало моей просьбы? Ты обязан беспрекословно…
– Мое ученичество закончилось.
– Но ты еще не жрец, Сенги, а я все еще твой наставник.
– Вы по-прежнему обращаетесь со мной как с ребенком, а я хочу принимать решения сам.
Старик застонал.
– Да нет же, нет! Сенги! Я горжусь тобой. Я хочу тебе добра, хочу помочь, хочу уберечь.
– Да от чего уберечь? От чего?
– Мальчик мой, не хмурься, я всегда буду тебя так называть, сколько бы тебе ни было лет. Мальчик мой, я всю жизнь оберегал тебя… святые, как жарко… осень, Сенги, началась осень… этот мир не так прекрасен, каким кажется из-за стен Убежища. Я не хотел, чтобы ты даже знал о нем… может быть, это ошибка… идеал чистоты… понимаешь… оградить от всех горестей… Сенги… Здесь так жарко, дай воды. Благодарю. Какой странный привкус. Что это?
– Травяной настой.
– Сенги, я же просил воды.
– Вас снова лихорадит. Вам нужно поспать.
– Ну вот, меня укоряешь, а сам принимаешь решения за меня, – жрец вымученно улыбнулся. – Но ты покраснел. Это хороший знак.
– Простите, наставник.
– Мальчик мой, ты еще так молод… Я… Какое сильное зелье… язык заплетается… Сенги, прошу тебя… – Его глаза закрылись, голос, едва слышный, прерывистый, еще звучал сквозь наваливающуюся дремоту, повинуясь страстной воле старика: – Не ходи… прошу…
2
Длинные нити ветвей серебряной кроны платоида вяло шевелились в горячем медлительном токе воздуха и, подчиняясь этому неторопливому, словно прибой, движению, текла по доскам крыльца прихотливая вязь сияющей светотени. Солнечные пятна бродили по узкому неподвижному полотнищу родового вымпела, раскинутому на перилах, горел алый бархат, источая кровавое сияние, танцевали в горячем воздухе, сплетая гибкие тела в причудливые узоры, златотканые драконы.
Светлейшая Лакл, устало сутулясь в жестком кресле, раздраженно терла висок, пытаясь избавиться от сонливости, ногти болезненно впивались в кожу, это чуть-чуть бодрило, но ненадолго. Цепочка поселян текла мимо крыльца, выплескивая к его подножию согбенные, лепечущие что-то приличествующее ее приезду мужские фигуры.
Их лица, изможденные, выжженные до черноты жестким летним солнцем, старые, совсем юные, грязные, уродливые, перечеркнутые шрамами, сливались в бесконечную ленту. «Ненавижу, – тоскливо подумала она, без всякой злости, на нее уже не было сил. – Почему они идут так медленно, так невыносимо медленно?» Веки тяжелые, непослушные требовали покоя, копили песчинки.
Солнечное пятно незаметно перебралось на серебряный подол платья и ощутимо пекло колени. Лакл слегка повернула голову, скользнула по утянутым с шеи до пят в черную, лоснящуюся кожу гибким фигурам воительниц, застывших вокруг. Уловила вопросительный взгляд старшей, нет, отрицательно качнула головой, ничего, пусть все остается как есть, не хочется шевелиться, не хочется. Сонливость окутывала ее, сотканная из скользящих теней на нагретых солнцем досках крыльца, из терпкого, густого аромата листвы, сочащегося вниз по могучему шершавому стволу платоида, из усталости от долгой ночной дороги, когда сон бежит, потревоженный движением повозки.
Поселяне шуршали у ног, горбясь в поклонах, таращились на платье. Но что они понимали в переплетении древних узоров? Тайный смысл, заложенный в каждой линии, в каждом завитке, гордой летописью провозглашавший историю древнего рода Клайэдоннэ, был им недоступен. Они ничего не могли оценить. Ничего. Ей вдруг стало жалко себя, такую уставшую после долгой дороги, такую нарядную, но перед кем, такую одинокую.
И тут же всплыло отчаянное, бледное лицо Торца, залитое слезами, обрюзгшее, рыхлое тело, дрожащее в рыданиях. «Ты постарел, Торц, – сказала она ему тогда, – растолстел. – Он корчился у ее ног, нелепый, жалкий. – Я не хочу тебя больше видеть, уходи». А он все не мог поверить, все пытался перевести в шутку ее слова, вплести их в прелюдию игры, так безотказно действовавшей когда-то.
Да, когда-то выражение его глаз, жгучих, наглых, с ускользающей злой смешинкой в черной глубине, привлекло ее, но все меняется, глаза выцвели, волосы поредели, тело заплыло жиром. Уходи, ты свободен, она смеялась его упрекам, капризно-искусственной ревности, нет, я еще не нашла нового избранника, нет, но ты мне больше не нужен…
Еще одно сияющее пятно жарко возникло на плече, неприятно ярко вызолотив тяжелые пряди темно-рыжих волос. Заморгала, ослепленная, недовольно поерзала на узком сиденье, пятно чуть сдвинулось. Может, все-таки передвинуть кресло? Скосила глаза в поисках тени, взгляд, оступившись, упал на шуршащую у ног толпу. И показалось, небо обрушилось на нее, осеннее пронзительное небо. Вздрогнула, теряясь в тревожных толчках головокружения, лицо смутным овалом дрожало в зрачках, и только глаза… Его глаза, распахнутые, доверчивые. Ток гулкий, жаркий пронзил ее тело, сладкой истомой угасая в груди. Неужели, о святые, неужели?