Бунин, Дзержинский и Я - Элла Матонина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся армия, весь народ обвиняют отступление наших армий от Вильно до Смоленска. Или вся армия, весь народ – дураки, или тот, по чьему приказу сделано еще отступление… Грусть и грусть о моем отечестве.
Теперь хорошо мое положение будет. ТО человек взяты в рекруты с моего имения, кормить остальных должен я, денег ни копейки, долгов много, держать нечем, служба ненадежна.
Всякую минуту мне приходит на мысль будущая картина любезной отчизны. Громкое ее название все уже исчезнет, число обитателей ее убавится, может быть, до 9 миллионов, границы ее будут пространны и слабы. Надобно будет сделать новое управление. Какой запутанности, каким переменам все это подвержено будет! Религия ослаблена просвещением. Чем мы удержим нашу буйную и голодную чернь? О! Бедное мое отечество, думал ли я, что это последний том твоей истории. К чему полезны теперь завоеванные тобою моря. Ты можешь смотреть на них, но не пользоваться.
Нет, монарх, лучше бы ты обратил более на воинов своих твое внимание.
Артисты чрезвычайно умножились, хлебопашцы уменьшились. Дворянство слишком расплодилось… Граждане познали роскошь, чернь не верит чудотворным, духовенство распутно, ученые привыкли мешаться в придворных интригах, привыкли брать большое жалованье, истинных патриотов мало, а кто и оказался – так поздно: просвещение распространено и на лакея, а захочет ли просвещенность служить, не имея сам слуг? Множество училищ, но хорошего, настоящего, нравственного нет.
Столицы привыкли к роскоши, привыкли ко всему иностранному, введены в них сибаритские обычаи, порокам даны другие названия, и они уже не есть пороки: игрок назван нужным в обществе, лжец приятным в собрании, пьяница – настоящим англичанином, курва – светскою и любезною женщиной.
Характер русского теперь составлен из характеров всех наций: из французской лживости, испанской гордости, итальянской распущенности, греческой ехидности, иудейской интересности, а старый характер русский называется мизантропиею, нелюдимостью и даже свинством.
Пусть мужчины обратятся к своим должностям, женщины пусть им соревнуют, знают свои должности: матери, хозяйки, жены. Нет подумаешь, что сегодняшнее несчастье России может возвратить русским прежнюю твердость духа, прежнюю нравственность…
10 лет, как родился мой Иван. Какая перемена. Я жил мирно с милою соучастницею, все нам улыбались, отечество было покойно, служба утешительна, царствование еще не тягостно. Россия гордо смотрела на возвращение Наполеона из Египта, считая его обычным удальцом. Славились победами Суворова в Италии, не могли и предполагать замыслов Наполеона. Если бы кто сказал, что Наполеон будет в Смоленске и Москве – посадили бы на стул и пустили кровь…
Теперь друг души далеко, дети еще дальше. В проспекте зимняя кампания…»
Генерал Вяземский не стал декабристом, он погиб у стен города Борисова, в последней битве с неприятелем на русской земле. Ему было 37 лет. Его запись – это боль за Россию и надежда на нее.
…Михаил Андреевич смотрел в окно кареты на полыхающую огнем красивую осень, на стройные проспекты Петербурга. Теперь на дворе стоял 1818 год. И он подумал, что в жизни его все возвращается на круги своя. Вот он опять в должности губернатора. Вернее, генерал-губернатора Санкт-Петербурга. Стал он и членом Государственного Совета. Мысли его были обращены к достойному обустройству столицы империи и по возможности всей империи. Начинал Милорадович с малого: позакрывал в столице часть кабаков, запретил в них азартные игры, развернул жестокую, но умную антиалкогольную кампанию. Провел ревизию городских тюрем, поставив во главу дела улучшение положения заключенных. В столичной полиции, которая ему подчинялась, в основу поставил добросовестную службу и честь мундира.
Сам Милорадович не любил сидеть в кабинетах и не жаловал этого в своих подчиненных. Губернатора Петербурга привыкли видеть на улицах в опасные часы наводнений и пожаров, которые немало бедствий приносили городу. Михаил Андреевич, как только мог, содействовал культурной жизни Петербурга. Он покровительствовал театрам и музыкантам, был в дружбе со многими писателями, входил в блестящий кружок столичных интеллектуалов – среди них были и будущие декабристы. Молва приписывала Милорадовичу спасение Пушкина от грозящей ему ссылки…
Сейчас он ехал к Государю с проектом важного и сложного свойства: он вынашивал идею отмены в России крепостного права. Русские побывали в Европе победителями – там не было этого позора. Чем не довод? Император ведь просвещенный человек.
Государь Александр I принял Милорадовича в своем кабинете. Здесь же была императрица Мария Федоровна, мать императора. Вначале говорили о проблемах общестоличного устройства, о том, что портило облик главного города Российской империи. Потом зашел разговор о чиновниках. Милорадович горячился, утверждая, что на всех чиновных, канцелярских уровнях процветает взяточничество – и крупное, и мелкое, что легче было в бою с Наполеоном, чем в схватках с чинушами, с их изощренным подковерным воровством.
Государь смотрел на Милорадовича, слушал его и вдруг отвлекся. Вспомнилось ему то время, когда они громко заявили миру о конце Наполеона. Но вот прошло время – и герой-генерал постарел, погрузнел. Не похож на портрет, написанный с него поэтом Федором Глинкой, адъютантом Милорадовича в ту славную пору:
«Вот он, на прекрасной, прыгающей лошади, сидит свободно и весело. Лошадь оседлана богато: чепрак залит золотом, украшен орденскими звездами. Он сам одет щегольски, в блестящем генеральском мундире: на шее кресты (и сколько крестов!), на груди звезды, на шпаге горит крупный алмаз. Средний рост, ширина в плечах, грудь высокая, холмистая, черты лица, обличающие происхождение сербское. Русые волосы легко оттеняли чело, слегка подчеркнутое морщинами. Очерк голубых глаз был продолговатым, что придавало им особенную приятность. Улыбка скрашивала губы, даже поджатые. У иных это означает скупость, в нем могло означать какую-то внутреннюю силу, потому что щедрость его доходила до расточительности. Высокий султан волновался на высокой шляпе. Он, казалось, оделся на званый пир. Бодрый, говорливый (таков он бывал всегда в сражении), он разъезжал на поле смерти, как в своем домашнем парке: заставлял лошадь делать лансады, спокойно набивал себе трубку, еще спокойнее раскуривал ее и дружески разговаривал с солдатами… Пули сшибали султан с его шляпы, ранили и били под ним лошадей, он не смущался, переменял лошадей, закуривал трубку, поправлял свои кресты и обвивал амарантовую шаль, которой концы живописно развевались по воздуху».
– Где ваша амарантовая шаль? – спросил вдруг, невпопад с разговором, но в одном русле со своими мыслями, царь. Потом улыбнулся и снова спросил:
– Как там наши дети?
Михаил Андреевич удивленно замолк, но мгновенно все понял: был упомянут Наполеон, и император спросил о детях наполеоновского Ла Гранжа. Но как сказал!