На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Люди! Вы слышали, как она нагличает, эта девка? — не выдержала женщина, возмущенно протянув к сестре худые руки, с запястья соскользнул золотой браслет, звякнул об пол, больные уставились на желтое колесико — это событие, пожалуй, заинтересовало их больше, чем затянувшаяся сцена издевательства. Они было отвернулись, бормоча что-то под нос, опасаясь сестры, от которой зависели, но теперь можно было обойтись без этого. Старик пошарил набалдашником своей палки под креслом, толстая, как квашня, женщина приподняла тяжелую колоду ноги, а молодой человек с замотанной полотенцем головой ловко подцепил браслет большим пальцем. Браслет снова очутился на руке женщины — вот их долг и выполнен, и со всемогущей сестрой отношения не испорчены. Следующий! Стукнула дверь ванной, послышался плеск воды, мир и тишина в приемном покое! Наримантас дрожал от ярости и жалости, как никогда прежде, ощущая свое тождество с Нямуните и понимая, что окриком не загладит грубость, лишь усугубит ее, множа злобу и ненависть, а ведь Нямуните сама сейчас больше всех нуждается в сочувствии. «Констанция!» Выстроились вдруг и не гасли синие буквы на тяжело вздымавшейся груди моряка. Наримантасу захотелось очутиться далеко-далеко, где нет этих ядовитых букв, где человеческие отношения прозрачны, как роса на утреннем солнце.
— Как там ваш Казюкенас?
— Почему мой?
Выставив горб, остро выпирающий под синим сукном пиджака, стоит молодой Казюкенас. Стоит как вызов, как отрицание всего, что есть и что могло быть. Ничему, тем более улыбке, он не поверит, готов в клочья разнести все лживые, скрывающие правду словеса.
— Нянчитесь, будто первенца родили!
Смешно, черт побери! Никто еще не называл его роженицей. Услышав такое, рассмеялась бы и суровая Нямуните, которая не только Касте, но и «Констанция», навечно запечатленная на сипящей груди самоубийцы. Наримантас тянется к плечу юноши, но ладонь натыкается на кость горба, и ему становится неловко.
— Каждый после операции — новорожденный! И ты на моем месте так же нянчился бы! — Лучше настроиться на отеческий лад, рука горит, вроде к ощетинившемуся Ригасу прикоснулся. Впрочем, с чего бы Ригасу ощетиниваться? Детей я, как Казюкенас, не бросал. Хотя неизвестно, кто бросал, кто нет… Может, и я… Не уследил, позволил отсохнуть ветви… Такой пышной, красивой ветви…
— Зачем добреньким прикидываетесь? Люди не становятся лучше, напялив халат или какую-нибудь другую униформу! — Молодой Казюкенас передергивается всем телом.
— Может, выйдем в садик? Поговорим, Зигмас! — Неожиданно услышанное имя вновь заставляет молодого Казюкенаса вздрогнуть.
— А!.. Неловко вам здесь зубы заговаривать? Ну что же, пошли, доктор!
И он устремился вперед, рубя руками воздух, как будто и воздух враждебен ему. Между большими больничными корпусами на скамейках или прямо на травке пестреют пижамы; в одном месте мелькают картишки, в другом блеснуло горлышко бутылки, а в кустах, задрав на голову просторные больничные рубахи, загорают женщины.
— Если тут удобнее, давайте тут. — Тень Зигмаса падает на лежащих, на него сердито косятся осоловевшие от жары глаза. В траве полно осколков стекла, босиком не пройдешь, а девчонка, гляньте-ка, подставила солнцу обнаженные груди да еще скалится из-под газеты!
Наримантас ищет местечко, где бы приткнуться, а Зигмас отскакивает в сторону, словно обжегшись. У парня пылают щеки — девчонка похожа на сестру. И Влада не постеснялась бы среди бела дня вывалить из-под рубахи свое сокровище?..
— Не верю! Не верю я, что для вас все больные одинаковы! Скажете, и взяток не берете? Всяким начальничкам, знаменитостям не угождаете? У вас же праздник, когда попадет в лапы какой-нибудь боров пожирнее, с которого не грех сало ободрать!
— Работаешь, Зигмас, или учишься?
— Конечно, зачем горбатому учиться, ему бы подметки прибивать, не так ли? А я, вообразите, полупроводники изучаю!
— Давай начистоту, физик… Где ты наслушался о медиках таких глупостей? Кто тебе это вдолбил, милый ты мой Зигмас?
— Сам по больницам валялся, всего насмотрелся… И не называйте меня, пожалуйста, милым Зигмасом. Я вам не поролоновая игрушка.
— Значит, в больницах ты видел только грубость, злоупотребления? Не лечили тебя, не ухаживали за тобой денно и нощно такие же люди, как ты сам, собственными заботами замороченные? Скажешь, нет? Не поверю! Задумывался ли ты когда-нибудь о медсестре, которая должна обойти полсотни, а то и больше больных? — Перед Наримантасом всплывает Нямуните с перекошенным злобой ртом, нет, лучше не вспоминать! — А врач… Ночью оперировал, днем снова оперируй, снова бинтуй… Чашечку кофе не принесут, чтобы хоть как-то успокоился — плетись в буфет, толкайся в очереди с дрожащими руками, которые только что спасли или потеряли человека!..
На театрально протянутые к юноше ладони врача уставились налившиеся жалостью, почти испуганные глаза. И Наримантас, уже остывший, чувствует укор совести: пусть мальчик не прав, нападая на белые халаты, но прав ли я сам, так безоговорочно их защищая?.. Снова возникает в памяти сегодняшняя Нямуните, топчущая саму себя. Нет, не террор алкоголика превращает ее в бездушный и наглый автомат… Ты отлично знаешь, чьих рук это дело, тебе хорошо знаком виновник, его колючая шкура! И с Зигмасом ты сцепился, чтобы юношеское исступление соскребло с души стыд — не решился подойти, одернуть ее и тем самым взять на себя долю ответственности…
— Рассчитываете на благодарность? Не дождетесь! Добродетельная медицина… Выходила вот с горбом, и радуйся теперь жизни! Я и радуюсь! Счастлив! — молодой Казюкенас почти кричит, его фальцет то устремляется вдаль, царапая окна корпусов, то сплющивается у ног, натолкнувшись на цветочную клумбу. Тело вздрагивает, и, помогая словам взлететь, режут воздух длиннопалые ладони, мечутся, словно сбиваемые вихрем птицы, и больше, чем слова, выдают тоску по чему-то очень простому, что не дано ему испытать, чего не заменят ни занятия физикой, ни дорогой костюм. Ни даже сестра, которая сегодня не пришла сюда с ним. Оба они подумали о ней — вздернутая губка, глаза, уютно освещающие круглое личико, хранящие какую-то свою тайну…
— Давай поговорим без церемоний, Зигмас. Как мужчина с мужчиной. Хочешь повидать отца?
— Прекрасная мысль, поздравляю! Почему бы ему не полюбоваться на горб сыночка? Ведь по его милости… — Молодой Казюкенас скрипнул зубами.
— Что, Зигмас, по его милости?
— Скажем, корректурная ошибка!
— Так зачем же ходишь? — Наримантас мрачнеет все еще дерзит юнец, хотя несколько раз хрустнул как деревце, которое гнут дугой, и он злится на себя размяк, чуть было не разрушил с таким трудом возведенную вокруг больного стену.
— Жду.
— Чего?
— Разве сюда запрещается ходить? Не бойтесь, не подожгу вашу больницу… С удовольствием бы устроил фейерверк, да в тюрьму садиться неохота.
— Лежачего не бьют, Зигмас. Это не по-джентльменски.
— Говорите, доктор, яснее! — Профиль у Зигмаса острый, как лезвие бритвы.
— Твой отец тяжело болен.
— Не верю! Не верю! Великий человек и вас, доктор, обманул… Обвел вокруг пальца! О, это он умеет, когда ему выгодно. Лечит геморрой, приобретенный ст протирания мягких кресел? Объелся икрой, угрями, красной рыбой?
— Не понимаю тебя, Зигмас.
— Я и сам себя не понимаю! — Не в чертах лица и не в жестах, скорее в неуловимом внутреннем свечении проглядывает его сходство с сестрой; не хватает ее Наримантасу, измученному сценой в приемном покое и этим тягостным разговором, а более того — мучительным ощущением обиды, не своей, чужой, но непосредственно его касающейся, как касается его теперь вся жизнь, говоря словами горбуна, «великого человека», похожая и непохожая на его собственную, отозвавшаяся там, где он и слабого эха не ожидал. — Ненавижу его, ненавижу… Как горб!
Зигмас вдруг отпрянул в сторону и быстро за шагал прочь; горб поднимается и опускается в такт шагам и не сулит мира, даже перемирия, как все сегодня как просьба Казюкенаса поговорить с Зубовайте как позорное поведение Касте в приемном покое.
11
— Ну и что доктор?
— Какой еще доктор?
— Показывал пальчик папаше? — Шарунас отдирал зубами железную пробку с бутылки пива, в маленьких воробьиных глазках беззлобная насмешка.
— Ха! Для меня он не доктор.
— А ведь ничего старик, — прозвучало уважение, наличие которого я и не предполагал у перемазанного сажей железного человечка.
— А твой где? — Я ни разу не видел его отца.
— Путешествует. Сено собакам косит… То ли в Казахстане, то ли в Киргизии… Пальчик не болит?
Кто его знает, болит или нет. Ранка запеклась, под коркой иногда покалывали иглы, аж в плече отдавалось Я бы, пожалуй, смотался в больницу к отцу, если бы не сотенная Казюкенене. А вдруг она отправилась туда своим солдатским шагом и потребовала от Наримантаса невесть чего? А сотня разлетелась — по десяткам, по пятеркам, только запах клубники раздражает обоняние.