На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знавал я вашу… Правда, не близко. Разве так уж страшна? — Наримантас тщетно приказывает себе: держись, ты же врач! Но наружу рвутся давно, казалось бы, перегоревшие чувства, словно она, эта женщина, все еще остается такой, какой была прежде.
— Она страшная… Страшная, поверь!
— Была задумчивой, скромной, доброй… — Наримантасу захотелось на миг выхватить лицо Настазии из толчеи теснящихся в памяти лиц, но его заслоняет иное лицо — навязываемое силком и почему-то именуемое Шаблинскене.
— Это наши глаза были добрыми, глупыми! Не знали мы людей, Винцас!
— Старательная, на пятерки училась, по танцулькам, по закусочным не бегала… Если не ошибаюсь, конечно.
— Слушай, ты о ком? О Настазии?
— А ты? Мне кажется, о Настазии.
— Всех ввела в заблуждение, всех! Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся! Уже потом призналась мне как-то, что плела сети, словно паук… Обет, видите ли, дала!
Наримантас вглядывался в своего больного — таким он еще не знал Казюкенаса, хотя часами просиживал у его изголовья. Только теперь явно обозначилась с юных лет существовавшая между ними пропасть, помимо прочего, еще не осознанного до конца, наполнения озлоблением, огнем былой обиды, пропасть и между ними двоими, и между ними и Настазией. Наримантас увидел девушку, давно и, казалось, прочно забытую: румяное лицо, обрамленное венцом светлых кос, спицы, посверкивающие в свете настольной лампы. Она ни разу не спросила, почему это студент-медик целыми вечерами торчит рядом, не смея заговорить… И разве ответишь? На него, постоянно взвинченного непрекращающимися ссорами с отцом, раздраженного неуютной обстановкой общежития — жалобным скрипом дверей, топотом, окурками в раковинах и на подоконниках, — веяло покоем и уютом от застеленной кружевным покрывалом койки Настазии, от ее этажерки, украшенной изящно вырезанными из бумаги салфетками. Гибкие неустанные пальцы трудолюбивых рук ненавязчиво свидетельствовали о том, что земля продолжает вращаться по своему вечному кругу, хотя у людей помутился разум и они не находят себе места, вот, к примеру, его отец: согласился пойти на старости лет в председатели колхоза, закапывается с двустволкой в стог соломы и со страхом ждет ночи… Вокруг Настазии галдели и шныряли девушки, но она никуда не спешила и не опаздывала; как-то раз, выскользнув из кармана ее кофточки, упали на пол четки, поднимая их, Настазия побледнела, и он понял, что она не такая, как другие, которые и верят и не верят в бога, не особо задумываясь над этим…
— Что с вами, доктор? Чего загрустили? — Казюкенас приходит в себя — неизвестно, что сулит опасная близость! — но он и не подозревает, что их поезда чуть не столкнулись. На полной скорости неслись они по одним и тем же рельсам навстречу друг другу, не ведая об этом.
— А, чепуха… Вспомнил тут кое-что… Итак, что вы хотели, товарищ Казюкенас? — Наримантас напрягается, пытаясь услышать Казюкенаса — слабого, отдавшегося на его волю, а не того — завоевателя, смело топтавшего расшатанный скрипучий паркет девичьего общежития и широким, не признающим компромиссов жестом смахнувшего все эти крестики и четки. Словно фокусник, стер он с холста рисунок головки, обрамленной косами, и, недолго думая, вывел другой — так неузнаваемо изменилась Настазия, начавшая бегать на танцы по субботам и воскресеньям, и в рождественские праздники, и на великий пост. Утих веселый перезвон спиц, звучавший часами, которые Наримантас проводил на табурете, стесняясь поближе подсесть к Настазии; исчезла ее улыбка — обещание не сопротивляться, если бы надумал он вдруг увести ее отсюда. И второго курса не кончила — похитил ее Александрас Казюкенас, дьявольски самоуверенный молодец с развевающимися на ветру кудрями. Увел, не интересуясь соперниками, а главное, не убоявшись аскетически сжатых губ, пугавших Наримантаса. Не сама набожность — губы, их непроизвольно собранный в кружок венчик, словно свидетельствовали о том, что они предназначены кому-то другому, презирающему плотские вожделения, а если бы и согласились они целовать мужчину — ведь мог бы и он, Наримантас, увести ее! — то наверняка лишь против ее убеждений. Странно напряженные, с опущенными вниз уголками, губы эти укрощали тело, созревшее и ждавшее любимого. Наримантас понял это позже, когда она пропала и уже не появилась ни в тот, ни в последующие семестры. Двери, двери, двери… За облупленными, исцарапанными дверями не оставалось больше людей — одни скелеты, ходячие кровеносные сосуды, пищеварительные тракты и прочие системы жизнедеятельности. Гудящий улей общежития превратился для него в пустыню, мертвые песчинки без сожаления засыпали следы Настазии… Может, выдумал я про губы, чтобы не блуждать по этой пустыне вечно? — Простите, слишком далеко мы отклонились… давайте ближе к делу. — Наримантас — зеленый юнец — снова превращается во врача, вежливо-равнодушно слушающего исповедь больного. — Вас интересует… Кто вас интересует?
— Одна женщина, доктор. Не обращалась ли к вам после операции некая Зубовайте? Ее фамилия Зубовайте, Айсте Зубовайте.
— Кажется, говорил я с ней.
— Кажется?
— Осведомлялась о вашем здоровье и..
— И?
Тоскливо и жадно блеснул глаз Казюкенаса, отцветшей Настазии как не бывало — крепнущим телом и соскучившейся по радости душой рвется он к другой, возле нее отдохнет от бессонницы и пугающих мыслей.
— Собиралась навестить?
— В послеоперационные палаты посетители не допускаются. Я был вынужден отказать.
— Вы говорили с ней уже после операции?
— Погодите, вспомню…
— Доктор!.. Не могли же вы забыть… Она очень волновалась?
— Обычно я не слишком интересуюсь настроением посетителей. Да, вспомнил. Это было еще до операции…
— Но вы же сказали, в послеоперационные…
— Мы очень недолго говорили. — Наримантас запутался.
— Может, звонила? А персонал мне не сообщил! — Казюкенас нажимает на слово «персонал», дрогнула дряблая кожа на шее.
— Простите, товарищ Казюкенас, но, помнится, вы сами просили не пускать ее.
— Ее? Именно ее?
— Вы категорически отказались от всяких посещений.
— Может быть, может быть… — Казюкенас удивляется странному своему требованию. — Однако…
— Повторить дословно?
— Верю, доктор, верю, но…
— Может быть, ваши намерения изменились, тогда зачем же обвинять персонал? Желания больных иногда так противоречивы… — Наримантас произносит это равнодушно, даже иронично, но Казюкенасу, после того как он осудил бывшую жену и чуть не открыто признался в чувстве к другой — едва ли жене, — отступать некуда.
— Какие уж там обвинения! Что вы!.. Я так благодарен. Особенно вам, доктор… тебе, Винцас… — Язык заплетается, Казюкенас никак не может выговорить то, что давно собирался сказать, ведь они не только врач и больной, но и друзья юности, потому долой мелкие заплесневевшие счеты, он обратился к нему по доброй воле, веря в его порядочность и талант. — Не хочу ничего скрывать… Когда ложишься под нож… в такой час невесть что в голову лезет. Вот и я… подозревать всех начал: одни мстительны, другие — притворщики, завистники…
— Гм… Теперь уже так не кажется?
— Н-нет.
— Мне доводилось замечать другое… Кое у кого в подобных случаях словно бы второе зрение открывается. Конечно, это скорее психический феномен…
— Малодушие, Винцас, вот что это такое! На своей шкуре испытал… Вырвавшись из объятий смерти, снова начинаешь доверять людям, жизни.
— Вот и отлично, именно этого мы и добиваемся…
Ирония, проскользнувшая в словах Наримантаса, заставляет Казюкенаса настороженно глянуть на врача, одновременно как бы извиняясь и умоляя — ну пусть еще разок, последний раз пускай заверит: опасность для жизни миновала, растаяла грозовым облачком вдали. Разве не растаяла? Наримантас, в свою очередь, едва подавляет искушение выложить ему все. Спятил! Что значит все? Всю правду? Не было, нет такой правды! Даже если бы она и была. Радуйся — за жизнь цепляется! Женщина влечет… Не об этом ли ты мечтал, совершая невозможное, стремясь прыгнуть выше головы?
— Доктор, а не могли бы вы?..
— Хорошо, распоряжусь. Вам принесут в палату телефон. Будете звонить кому угодно.
— Телефон? — Казюкенас заколебался, сообразив, что его толкают к черте, за которой придется сражаться самому — защитной линии белых халатов уже не будет. — Нет, не надо… телефона.
— Как хотите.
— Ты бы от моего имени, Винцас… А? Не как доктора прошу… Айсте ее зовут, Айсте Зубовайте… Странное сочетание, правда? — Голос больного ласкает женское имя, и решимость Наримантаса не идти на сближение с Казюкенасом, хотя он уже по уши увяз в его отношениях с этой певичкой, исчезает. — Откровенно говоря, виноват я перед Айсте. Ни словом об операции не обмолвился… Сказал, что в длительную командировку… Автоматизация управления и всякие другие дела.