Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марк Игнатьич слышал от кого-то (и хорошо запомнил это) о странной девушке, вышедшей замуж за сожителя своей матери. Но, выйдя замуж, она спала с ножом в головах, замыкая спальню на ключ, и не пускала к себе мужа: «С матерью моей жил, пусть с ней и живет, а с собой не позволю!..» И это показалось так правдоподобным, точно нарочно придуманным вот именно для этого случая с Лериком. Он представил квартирную хозяйку Лерика-правоведа, даму еще не старую, с дочерью-подростком (Софья Петровна к тому времени, должно быть, уже умерла). Почему-то представил эту даму такою, какую видел в доме Полунина, — с большим белым лицом, с огромной прической, в широкой блузе — вообще просторную. В квартире у нее, конечно, было то тепло, тот уют, те ленивые диваны, ковры и мягкая мебель, и тысяча звенящих тонконогих бокальчиков, стаканчиков, рюмочек в буфете, и дрянные картинки по стенам, и фигурные драпри, все то, что молитвенно любят такие просторные женщины. Фокстерьер, пудель, мопс; и когда терялся на улице мопс, она составляла трогательные объявления в газету: «Пропала собачка, мопс, маленький, старый, черный, с седою мордочкой, больной, потому и дорог. Прошу доставить за приличную плату».
Лерика полюбила матерински, потому и жила с ним, только затем, чтобы он не ходил к дурным женщинам. А дочь из подростка (девочки растут так стремительно быстро) обернулась вдруг девушкой с одаряющим взглядом.
Марк Игнатьич мало видел красоты в жизни; и теперь, когда он захотел вообразить девушку, будущую жену Лерика, он представил то, прежнее, портрет на стене в зале, подпись D.Bolotoff, прямой пробор на голове и почему-то белый заколотый на груди вязаный платок, какой был у Луши.
Исчезла из памяти точная граница всего — то, что создает неповторяемость лиц, — но это и не нужно было: нужна была молодая щедрость здоровых красок, сочность, крепость, яркость и круглота и главное — призывающий взгляд одаряющих теплых глаз.
Ах!.. и вот уж вошла в душу… и погубила и Лерика и себя.
Иногда раньше, когда вспоминался ему последний день в доме Полуниной, он думал, что слишком большое значение придал детскому любопытству Лерика, и вот теперь был как будто обрадован даже, что Лерика погубило именно оно, это любопытство, что он, Марк Игнатьич, оказался прав. Ему хотелось теперь увидеть Софью Петровну (может быть, жива еще) и ни о чем не говорить даже с ней — только встретиться где-нибудь, хотя бы на улице, замедлить шаг, посмотреть на нее, присмотреться к ней — только так, чтобы и она его узнала, — и пройти мимо.
Марк Игнатьич побаивался женщин, у него даже было несколько афоризмов, посвященных им, — все осуждающие и угрюмые; и шагая вяло, хотя и взволнованно, по своей столовой — узкой и длинной комнате, должно быть переделанной из коридора, Марк Игнатьич ясно нарисовал себе, как именно должно было произойти то, о чем сообщали в газете.
Конечно, это случилось там, в старом доме с бельведером и колоннами. Была ночь — третья ночь после их свадьбы. В разных концах за окнами лаяло шестнадцать собак — может быть, несколько меньше. И вот щелкнул замок в спальне (он ясно вспомнил комнаты), и между Лериком и женою встала прочная дверь. Из-за двери она говорила спокойно:
— Ты с матерью моею жил — с ней и живи. А если двери сломаешь, у меня нож в головах.
— Зачем же ты выходила замуж? — кричал Лерик.
— А затем… для положения в обществе… зачем же еще выходят?.. И чтобы ты содержал. Вот и содержи.
Марк Игнатьич, по привычке всех одиноких людей все сильно переживать в себе, представлял эту странную сцену полно и сложно и несколько раз придумывал все новые разговоры этой ночной пары. Но, всячески изменяя их, всегда оставлял старое, Лериково: «Что ж ты там прячешь такое — покажи! Покажи, а то укушу!»
И укусил. Марк Игнатьич почти ясно слышал этот хлопающий пробочный звук выстрела через дверь, и душу раздирающий крик, и падение тела на пол, и тишину, и потом испуганный стук в дверь ногами (всем телом и непременно ногами), и крики Лерика, и потом понятный выстрел в себя.
Взволнованный Марк Игнатьич положил в холодный чай ложечку крыжовенного варенья и выпил залпом.
Марья вошла в неслышных туфлях, спрятав под платок руки, спросила задумчиво, как всегда:
— Что же бы это нам назавтра?.. Может, потроха гусиные будут — потрохов взять?.. Или судака — судак давно не был — на уху, на холодное: завтра середа… Или филей?
Марк Игнатьич оживленно смотрел на нее и думал: «Не рассказать ли ей про Лерика?.. Нет, что же она поймет? Ничего не поймет… Не стоит».
— Судака? — вздохнул он, — что ж, можно и судака. Это хорошо: судака.
— И рису нет, — сказала Марья задумчиво, — на бабку рису нет, весь вышел.
Марк Игнатьич дал ей денег на завтрашний обед и отпустил, а сам все ходил и передумывал странную судьбу мальчика, который был всегда так чисто вымыт и надушен резедой.
Так проходил он до часу ночи… Потом вынес самовар за двери, чтобы Марья завтра тихо подошла и взяла его. Потом вспомнил, что отскочила пуговица у тужурки. Нашел ее и аккуратно пришил. Потом лег, но перед тем как уснуть, в своей книге афоризмов прибавил новый: «Слово „начало“ и слово „конец“, одного корня».
1913 г.
В грозу*
1Был голод, но, привыкшие к умиранию, люди умирали молча. С каждым днем пухли все больше и больше, недоуменно пробуя свои руки, ноги, подглазья, налившиеся голодной водой, и умирали, проделав перед смертью тысячу ненужных штук, — ритуал умирания, бесплодно попрошайничали друг у друга, бесплодно осаждали исполкомы, здравотделы, собесы; собирали ягоды боярышника и шиповника, улиток, молодую траву; походя воровали, бесцельно таща все, что попадало под руку; по ночам уводили и резали чужих лошадей, коров и коз; соблюдая еще прежнее человеческое достоинство, выпрашивали у знакомых кошек «на одну только ночку, — пожалуйста, — а то, знаете ли, мыши одолели» — и жадно съедали их; ловили собак на улицах, нарочно раззадоривая их и заманивая в укромные углы; воровали по ночам трупы из часовни на кладбище; охотились за чужими детьми, но бывали случаи, что ели и собственных.
Один татарин из деревни Аджилар, отец шестерых детей, бестрепетно резал младших ножом, как барашков, и кормил ими старших и жену, кормился и сам. Двое старших, подростки, годились уже для работы, а от маленьких какой толк? Расчетливый татарин этот продержался так недели три, но проходивший мимо отряд пристрелил людоеда и его жену, а подростков только избил до потери сознания и бросил. Очнувшись, старший немедля убил младшего, и никому по уходе солдат из всей деревни Аджилар не было дела, в вареном виде ел он труп брата или сырым. Когда нашли труп старшего, костяк младшего около, прикрытый мешками, был обглодан.
Это было в беспечном Крыму, где еще так недавно, казалось, сам воздух пел и смеялся, а горы еще и теперь оставались прежними курчавыми, красивыми горами и море прежним, только совершенно пустынным морем.
К весне появились обычные здесь весною стаи камсы, и начали выезжать на баркасах в море стрелять дельфинов. Толпами сходились тогда к пристани голодные и жалостно просили у дельфинников потрохов. Потрошили дельфинов тут же, и в толпу бросали кровавые внутренности. В общей свалке разрывали их в клочья и съедали сырьем. Бывали случаи, что в подобной свалке сталкивали иных с пристани в море.
Вылезли на улицу обычно крепко сидевшие по домам татарки и меняли свои чадры и медную посуду на хлеб. Они были страшны — черные, костлявые, говорящие только на своем кудахтающем языке, блистающие тускло большими от худобы, ошеломленными глазами.
И вообще люди перестали уж походить на обычных людей: лица желтые, скулы обтянутые, взгляд исподлобья, отчужденный, когда каждый человек кругом — враг; ходили медленной пьяной походкой, движеньями рук заметно помогали шатким ногам.
Часто попадалась опаленная и даже прожженная до больших дыр одежда: это холод, от которого голодное тело била крупная дрожь, гнал людей как можно ближе к огню железных печек, и долго не чувствовали, как начинали тлеть их лохмотья.
Умирали взрослые, но иногда не успевали умереть вслед за ними дети и оставались. Их собирали в «очаги», где их нечем было кормить; зато надевали на них одинаковые белые колпаки, сшитые из скатертей и салфеток с вышитыми на них красными полумесяцами и звездами у татар и одними только пятиконечными звездами у русских.
Голодные, сначала требовательно плакавшие, потом понявшие, что их некому кормить, они всюду расползлись, чтобы самим добыть что-нибудь поесть. Они толпами сновали по безлюдному почти базару, карауля покупателей. Вид хлеба приводил их в неистовство. Уставшие выпрашивать, они кидались на тех, кто, счастливец, покупал хлеб в лавочке, вырывали из рук и мчались толпою прочь. За воришками бежал ограбленный, крича, и если нельзя было убежать, тот, в чьих руках была краюха, падал на нее ничком, и ел, ел, ел, совершенно не чувствительный к побоям.