Мозаика еврейских судеб. XX век - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нервность Путермана все нарастала — окружающие не сразу поняли, что это болезнь. Когда Испанская республика пала и Савич вернулся в Париж, все вокруг было другим; он писал жене в Москву: «И. Г. (Эренбург. — Б. Ф.) в ужасном состоянии, как и все мы, а Люба (Л. М. Эренбург. — Б. Ф.) серьезно больна. Папаня совсем сумасшедший — словом, представляешь себе атмосферу, если прибавить бесконечные обращения испанцев, несчастье которых превосходит всё, что можно вообразить… В Париже очень неприятно, его просто трудно узнать. Если когда-то говорили „Москва слезам не верит“, то уж Париж подлинно слез не любит, и сочувствия, теплоты в нем нет ни на грош…»
После подписания советско-германского пакта в августе 1939-го Эренбург (его уже с апреля перестали печатать в СССР) заболел. С началом «странной войны» за ним установилась слежка, мало кто из друзей хранил ему верность. «С Путерманом тогда трудно было разговаривать, — написано в четвертой книге „Люди, годы, жизнь“, — все его выводило из себя — Даладье, германо-советский пакт, англичане, Финляндия, у него обострилась гипертония. В один из последних вечеров он вдруг начал читать на память стихи Пушкина:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;Страшитесь возбудить слезами подозренье;В наш век, вы знаете, и слезы преступленье…
Он умер три дня спустя. Полиция произвела обыск, когда он лежал мертвый. Вытряхивали томики Пушкина… На похороны пришел Вожель. Я помнил его оживленным, снобом, представителем „всего Парижа“. А он стоял на кладбище постаревший, печальный».
Записная книжка Эренбурга позволяет уточнить все эти даты. Вот короткие записи 1940 года: «18 февраля. Умер Путер. 20-го — обыск у мертвого Путера. 21 — похороны»…
Портрет И. Е. Путермана работы Л. М. Козинцевой-Эренбург
Фронтиспис и титульный лист книги, которую И. Путерман выпустил к столетию гибели Пушкина (Париж, 1937)
И. Путерман и Л. Козинцева-Эренбург. Париж, 1930-е. гг. Фото И. Эренбурга
Берлинские годы Семена Либермана — поэта, редактора, человека книги и театра
Славист Жерар Абенсур обучался русскому языку и русской культуре в Париже середины пятидесятых годов у Н. А. Оцупа в группе молодых французов — среди них был и широко известный у нас Жорж Нива (они оба стажировались в МГУ в 1956–1957 годах). Русский язык и русская культура пригодились Абенсуру, когда он много лет занимал должность культур-атташе французского посольства в Москве. Потом работал в США, преподавал в Париже и теперь, оставив службу, продолжает изучать русский театр (его главная привязанность — Вс. Мейерхольд) и его связи с театром Франции. В Париже Жерар Абенсур поддерживает дружбу со многими московскими парижанами… Осенью 2004 года Жерар рассказал мне: у одного моего парижского, а прежде московского, друга-музыканта хранятся несколько писем Ильи Эренбурга его отцу (писем еще двадцатых годов) — их можно посмотреть. Так я оказался в доме известного виолончелиста Анатолия Либермана. Наш разговор начался с того, что хозяин любезно показал мне адресованное в Берлин его отцу в 1925 году письмо Б. Л. Пастернака, а затем уже всю папку писательских писем 1920-х, были там и шесть писем Эренбурга… По возвращении домой я получил от Анатолия Либермана папку ксерокопий этих писем, уцелевших через катастрофы и потрясения XX века, — именно по ним приводятся здесь все письма С. П. Либерману. Дальше все было как обычно — архивы, библиотеки, газетные фонды… Стало понятно, что папке этой в конце 1930-х пришлось похудеть — по мере того, как книги иных авторов писем исчезали с полок библиотек. Так, не стало в ней писем Замятина (а они были — это следует из писем Либермана к Замятину, хранящихся в ИМЛИ), не стало, возможно, и писем Бабеля, Пильняка…
I. Группа «4+1»
Семен Петрович (Соломон Пинхасович) Либерман родился в семье коммивояжера в 1901 году на Волыни, в городе Ковель (в XIV–XVIII веках он входил в Польско-Литовское королевство, а с конца XVIII века — в Российскую империю). После Первой мировой войны Волынь снова отошла к Польше, это же случилось и с семейством Либерманов. В 1920-м Семен Либерман, окончив гимназию, отправился учиться в Германию; он поступил в Лейпцигский университет, а продолжил учебу в Берлинском… В Берлине, тогдашнем центре русской эмиграции, юный Либерман, сам писавший стихи, сблизился с молодыми русскими поэтами-эмигрантами. Единственным источником информации на сей счет являются берлинские страницы воспоминаний Вадима Андреева «Возвращение в жизнь» — они намечают легкие контуры литературной жизни Семена Либермана 1922–1924 годов. Относительно точная — по времени и содержанию — информация датируется 1923 годом, когда в Берлине начала складываться литературная группа четырех молодых поэтов-эмигрантов: Вадим Андреев, Георгий Венус, Анна Присманова и Семен Либерман. К концу 1923 года группа себя четко идентифицировала, хотя название ее возникло чуть позже, когда к четырем поэтам примкнул перебравшийся в Берлин из Болгарии прозаик и критик Бронислав (Владимир) Сосинский, название это — «4+1».
Политически группа прописалась на левом фланге берлинской эмиграции, имея откровенно просоветский оттенок. Сошлюсь не только на тогдашние стихи Вадима Андреева — о «десятилетии взметнувшейся волны» 1914-1924-х или о Ленине:
Весь мир, как лист бумаги, наискосьЭто имя тяжелое — Ленин — прожгло… —
и на его поздние мемуары, но и на статью Семена Либермана «Мятежная муза»[57], посвященную молодой русской поэзии и ее связи с революцией (статью, опубликованную по-немецки в переводе, возможно, самого автора). В этой статье, свободной от каких-либо конкретностей (анализа, обзора, имен и строф) и содержавшей лишь патетические и метафорические декларации, утверждалось, что русская революция, с безжалостностью анатома обнажившая все противоречия бытия, не прошла мимо русской поэзии и стала судьбой ее музы. Революция, как писал Либерман, сняла печать условностей и заставила всех говорить своим языком, разрушив мнимую гармонию прежних лет, причем это коснулось в большей степени именно поэзии, где вместо естественно ожидавшегося разложения появились ростки цветения. Главное не то, что возникли легионы поэтов, а то, что поэзия, выстояв в ураганах событий, вдохнула жизнь и в прозу. Муза поэзии предоставила времени свои легкие, возвысив надежды и ожидания до гомеровского пафоса. Она не молчала, когда палили пушки, и стих стал таким же острым и жестким, как сама жизнь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});