Русачки - Франсуа Каванна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так я никогда и не узнаю, целый ли день окучивали рвы герр Грэтц с супругой, вырыли ли они свой положенный участок рва в предусмотренные сроки, а если нет — заставили ли их оставаться после файерабенд{109} все необходимое время, и подкреплялись ли они во время обеденного перерыва легкой закуской из индейки в желе и гусиной печенки, сидя на своих складных стульчиках… Обо всем этом я так никогда ничего не узнаю, так как эти козлы-америкашки навалились на нас ровно в полдень, фантастической своей армадой, от горизонта до горизонта, — мы были первыми при раздаче. Все эти линии черных муравьев, снующих по равнине, пробуждают добрый старый инстинкт охотника. Залегаем по быстрому на дно рва. Те, кто вырыл недостаточно глубоко, угощают себя пощечинами. Но первые котелки уже полетели.
Делают они это по-американски, на всю катушку. К чему напрягать глаза, прицеливаться. Достаточно сыпануть нужное количество бомб, раздавить весь пейзаж в радиусе нескольких километров вокруг цели, раздавить как надо, не оставив в живых ни одного квадратного сантиметра, — цель ведь все равно неминуемо будет раздавлена в общей куче. Математика. Дороговато, что правда, то правда. Но не для того ли она, война, чтобы не простаивали заводы для деланья бомб? Надо же, догадался! Когда объясняешь, все проясняется.
Дубасят крепко. Ой-ой-ой… Ух, как крепко! Смотри-ка, сирена наконец разродилась. И Флак тоже. Смотрика, падает самолетик с черным дымом из-под хвоста. Буумм! Хочется кричать: «Браво…» Но потом вспоминаешь, удерживаешься. Правда-то на их стороне! Это ж они — наши. Скосит тебе обе лапки, — жаловаться не имеешь права, — для твоего же блага. Смотри, не перепутай! Здесь, внизу, — Зло. Там — стальные архангелы, то бишь Добро. Всегда корректируй, чтобы в голове четко было. Но лучше бы они пошли разбираться куда подальше, а не прямо над нашими ряшками, эти Добро и Зло…
Так мы проводим битый час на дне рва, нос в воде. Сразу же я подмял под себя Марию, чтобы сделать ей крепость из моего тела, совсем по-рыцарски, настоящий Д'Артаньян. Но она брыкнулась, ты же меня задушишь, козел здоровенный! Ладно, хрен с тобой, делай как знаешь, твоя же шкура, в конце-то концов. Пока что ничего, обходится. Осколки разных штуковин поливают нас сверху очередями. Прячем мы головы под железо лопат. Одна девчонка соорудила себе панцирь из опрокинутой тачки. Делает мне «ку-ку» ручкой. Это Шура-Маленькая. Не то, чтобы она была такая маленькая, но просто, чтобы не путать ее с другой, Шурой-Большой.
Время от времени одному такому ковбою взбредает в голову пройтись по нам анфиладой, берет он прицел на одном конце траншеи и поднимается вдоль нее, выпуская свои пружинные шарики, если ему удается уложить их все в одну щель — выигрывает еще одну партию, задаром, но у этих решительно пальцы слишком толсты, все падает рядом, пунктирная линия больших песчаных гейзеров и грязи наметилась параллельно с нами, попадает к нам даже, в траншею, не очень хлестко, но помаленьку закапывает тебя в ней живьем. Нужны бы им пулеметы, чтобы подчистить нас всех на бреющем, так и хочется им подсказать, но как бы то ни было, они и не смогут, здоровы слишком, это тебе не какой-нибудь там биплан для высшего пилотажа, летающая крепость, вот что это, а как же!
Мне надоело. И вообще, подхватил я насморк в слякоти этой, теперь чихаю. Настроение у меня портится. Говорю Марии: «Pachli». Уходим! А она тут же: «Пошли».
Выкарабкиваемся из западни, сползаем с этой равнины, перепрыгиваем от воронки к воронке, ныряем опять в ров, как только эти козлы опять возникают над нашими головами. Я беру руку Марии. Смываемся неизвестно куда, куда глаза глядят, все едино, везде одинаково, все летит в воздух, все трещит, все пылает, целый квартал оседает в подвал, буумм, одним разом, по стойке смирно, с этим жирным и мягким шумом, как я вам уже говорил, гадким таким шумом, вибрирующим долго-долго, как слишком низкая нота этой огромной скрипки, как ее там, контрабаса, что ли, да-да, именно! Дым, пыль, трубы вспороты, канализация вспорота, лошади околевают, пламя, кровь, кишки, крики, вопли, стоны, гады, гады и гады! Не стану описывать вам бомбардировку. Только этим и занимаюсь. А те, другие, здоровенные мудозвоны, там, наверху, жужжат и жужжат и сбрасывают свои сраные бомбы, свой сраный фосфор, ленты своей сраной фольги, а скоро и свои сандвичи, свою жевательную резинку, свои портки, свои яйца… только они и умеют, что сбрасывать, эти здоровые невозмутимые сраные мудозвоны.
* * *Продвигаемся мы в этой гуще вперед, с платочком на рту, кашляя, и вдруг я вспоминаю, что счастлив. Рука Марии в моей руке. Все остальное — декорация, приключение вокруг нас обоих, я счастлив, я лопну сейчас от счастья. Все, чем я владею, — здесь, в моей руке, все то, что имеет важность, что может заставить меня жить или подыхать, в зависимости от того, есть ли оно или нет его. Могут и нас прихлопнуть. Забавно все-таки рисковать вдвоем.
Шагаем. Двое детей, затерявшихся в этой войне старых мудил. Должно быть, мы напоминаем Чарли Чаплина и ту девушку в заключительном кадре «Огней большого города», когда они оба удаляются к восходящему солнцу. Кажется, это именно в этом фильме.
Отмена воздушной тревоги. Ошарашенные, мигая глазами, присыпанные штукатуркой, выжившие поодиночке выползают из своих крысиных нор. Серо-зеленые грузовики развозят наперегонки серо-зеленых солдат по этому разгрому. Какую-то шишку Партии, какого-то чина Армии, запропастившего куда-то ключ от своего персонального бомбоубежища? Похоронное шествие оживает. За катафалком с букетами черных перьев семья благоговейно вывихивает себе лодыжки посреди груд щебня. Мужчины в рединготах и при цилиндрах. Всего лишь маленькие, захудалые похороны, похороны бедного, но любой немец бережно хранит в нафталине черный редингот и цилиндр, «Zylinder» (следует произносить «цюлинндер») двадцатисантиметровой высоты, обмотанный траурной вуалью, требуемый приличием и пригодный только для похорон.
Когда солдат погибает на фронте, его родственники имеют право на три дня траура. В течение этих трех дней супруга или мать может одеваться в черное, отец — носить траурную повязку на руке. Дольше уж было бы неприлично, да и запрещено. Гестапо бдит. А иначе вся Германия ходила бы в черном, чудовищность «Холокоста» бросались бы всем в глаза. А это было бы нехорошо для общего настроения. У сражающегося народа настроение должно быть приподнятым.
Распознаю знакомые мне развалины. Прошли уже мы Шенвейде. Смотри-ка, в конечном итоге, даже и не специально, мы шли по направлению к лагерю! Вот и Ландштрассе. Немного поударяли в этом краю. Несколько воронок на проезжей части, то там, то сям — скопление людей. Хотим взглянуть. Падшая лошадь. Трудно сказать, от чего, — на три четверти мясо содрано. Толпа набрасывается, выкраивает себе куски в еще парном мясе, — черных сгустков крови полные пальцы, — аж трясутся от ярости, так они себе и пальцы нарежут дольками, если будут кромсать с таким остервенением!
Но самое удивительное не в этом. Странно, что это немцы! И господа, и дамы, при галстуках, в шляпках, с портфелями, и бледнолицие девицы, и даже слепой с тремя толстыми черными точками на желтой нарукавной повязке. Немцы способны унизиться до такой дележки! Немцы едят конину! Должно быть, и в самом деле голодные…
Вытаскиваю свой нож, протискиваюсь на четвереньках к лошадиной туше, хватаю свисающий лоскут мяса, кромсаю. Возвращаюсь к Марии, весь гордый:
— Бифштекс, ты представляешь? Ты погоди, поджарю как следует с двух сторон, но с кровью посередине, получится, как в Париже, сейчас увидишь, будет одно объеденье!
Смотрит она на меня обалдело:
— Будешь ты разве такое кушать?
— Еще бы! И ты со мной! Это дает силы.
— Ты хочешь, чтобы я ела конину?
На этом наш диалог завязает в болотах несовместимости разных культур. Мария шипит как разъяренная кошка, вытирает себе язык, делает: «Tfu!», — триста тысяч раз, говорит, что ей-таки говорили, что французы едят лягушек, улиток и слизняков, но она никогда не хотела этому верить, а теперь она сама видит — и правда: раз люди способны такое есть, — Tfu, ti! — конину, они способны на все!
Так что поделился я своим бифштексом с Поло Пикамилем. Или с Пья, сейчас уж не помню, с кем.
Балтийская ночь
Однажды вечером, в конце февраля, было приказано собрать манатки и быть готовыми к отъезду. Всем поголовно. В пять утра, перед бараком лагерфюрера, будет перекличка. В лагере полное замешательство. Расспрашиваем у бельгийских переводчиков. Те ничего не знают. А немцы с Грэтц А. Г., тоже едут? Нет, одни мы. А русские? Русские едут вместе с нами. Пробираюсь я к бабам через обычный лаз. В бараках тараторят без умолку. Лагерь — как муравейник, который ковырнули лопатой. Бабы толпятся у мойки, на скорую руку, в холодной воде, делают постирушки, которые не успеют просохнуть.