Я, Хуан де Пареха - Элизабет Бортон де Тревиньо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, жаль. Но тебя должны отправить в Мадрид.
Я вздрогнул, вспомнив о неведомом будущем.
— Мадрид — хорошее место, — успокоил меня монах. — Главное, держи в чистоте свою душу, не дай загрубеть сердцу, и ты всегда и везде сможешь делать людям добро. Мир жесток, и добро, которое мы делаем, ему ох как нужно.
— Но я всего лишь раб... слуга... — произнёс я, сокрушаясь о своей участи.
— Мы все — слуги, — возразил брат Исидро. — Разве мы не служим Господу? Во всяком случае, должны служить. И стыдиться тут нечего. Это наш долг.
В ту ночь я спал на его лежанке — на голых досках, даже без тюфяка. Но он укрыл меня своим плащом, а утром разбудил, зайдя с хлебом и кусочком сыра ко мне в келью.
— Сегодня ты останешься здесь, помогать братьям, — сказал он. — Брат-настоятель назначил тебя приглядывать за детьми. И набирайся сил. Для долгого путешествия нужно побольше сил.
Тогда я пропустил этот совет мимо ушей, но не единожды вспомнил его позже, по пути в Мадрид, куда меня отослали с цыганом, погонщиком мулов.
Монахов-францисканцев[16] было человек двадцать. Они жили праведно и бедно, делясь с неимущими всем, до последней крошки. Среди них, в монастыре, я прожил несколько дней и с утра до ночи хлопотал: обтирал заболевших детей мокрой тряпицей, чтобы снять жар, помогал едва ковыляющим инвалидам, убеждал старых упрямцев прожевать свою корку и выйти погулять на солнышко, вместо того чтобы сидеть и ворчать по углам. Но мои мысли всё чаще обращались к Мадриду и моему новому хозяину.
Вечерами я с нетерпением поджидал брата Исидро. Иногда он притаскивал два тяжеленных мешка с подаянием от крестьян: с репой или луком. И неизменный мешок с хлебом, купленным за мелочь, которую прихожане набросали ему в городе у храма. Едва он приходил, я ловил его взгляд — ждал новостей. И на шестой день дождался.
Утром брат Исидро повел меня обратно в город. Мне предстояла дорога на север.
Я окреп, и путь в город уже не показался мне таким длинным. Я с удовольствием шёл по пыльной дороге, вдыхал аромат жухлой травы, слушал стрекотанье кузнечиков, которые так и порскали у нас из-под ног. Я шёл и пел песню.
В Севилье мы попали в незнакомую мне часть города и двинулись по узким мощёным улицам.
— Дом, в котором ты жил, уже продан, — сообщил мне брат Исидро. — Я веду тебя к судье-магистрату.
Мы остановились возле большой тяжёлой деревянной двери с бронзовыми ручками. Взявшись за молоточек — странный такой, в форме рыбки, — брат Исидро постучал трижды. Дверь распахнулась, и мы попали в просторную прихожую, неожиданно тёмную по сравнению с залитой солнцем улицей и внутренним двориком, где сверкал брызгами фонтан.
Нам велели ждать в прихожей. Наконец появился слуга и повел нас в кабинет — укромную комнатку в задней части дома.
Судья-магистрат восседал за д линным, заваленным бумагами столом с резными ножками. Он не поднялся с места, просто махнул брату Исидро перепачканной чернилами рукой, чтобы тот сел напротив, а мне приказал постоять в коридоре. Разговора их я не слышал, но вскоре брат Исидро вышел из кабинета с лицом сердитым и печальным. Он положил руку мне на плечо, притянул к себе, а потом перекрестил, и я понял, что это — расставание, что больше нам увидеться не суждено. Сердце моё сжалось, я не мог произнести ни слова. Монах заспешил прочь, а я остался под дверью кабинета — ждать дальнейших указаний. Моё несчастное безумное воображение разыгралось. Минуты меж тем перерастали в часы, и часы тянулись, но никто не говорил мне, что делать и куда идти. Сам же я спросить стеснялся. В монастыре мне, слабому, немощному, давали ответственные поручения и видели во мне человека, хоть я поначалу и болел. Теперь я был здоров, но снова ничтожен — не человек, а жалкий раб.
Сколько прошло времени, я не знаю. Слуги сновали мимо, но не замечали меня, словно я — пустое место. В кабинет приводили посетителей: они входили, выходили, изредка до меня доносились голоса... Ноги мои затекли от долгого стояния, но присесть было негде. В конце концов я не выдержал и уселся прямо на пол, прислонившись спиной к стене. Голова моя свешивалась набок всё ниже и ниже... я заснул...
Разбудили меня пинком. Не думаю, что этот человек хотел причинить мне боль, но пинок, а скорее — стыд за то, что я заснул в неподобающем месте и позе, а ещё безмерное одиночество и ощущение, что меня бросили на произвол судьбы, — всё это вместе меня так удручило, что я заплакал. Тут же последовал второй пинок: плакать не разрешалось. Я сглотнул слёзы и поспешил встать.
Надо мной возвышался слуга в тёмных одеждах и большом зелёном фартуке; из карманов фартука торчали щётки и ветошь, какой протирают мебель.
— Пошли, — велел он. — Хозяин скажет, что тебе делать.
И я побрёл следом за ним, преодолевая страх.
Мы пришли не в кабинет, где магистрат принимал брата Исидро и других посетителей, а в спальню. Хозяин дома уже снял чёрный камзол — на нём оставались только чёрные штаны по колено, чулки да туфли и белая, тонкой работы миткалевая[17] рубашка с пышным жабо[18].
— Ты кто такой? — раздражённо спросил магистрат. — У меня нет под рукой документов.
— Я — Хуан де Пареха.
— А, ну да. Хуанико. Можешь пойти на кухню, тебе дадут поесть. Спать сегодня будешь на конюшне. А завтра рано утром, вместе со всем имуществом покойной доньи Эмилии, отправишься в Мадрид — к её племяннику, дону Диего. По пути будешь помогать погонщику и тем заработаешь себе пропитание. У меня на твою кормёжку денег не предусмотрено, ни тут, ни в дороге. Но я человек милосердный, — добавил он со вздохом, — и голодным тебя в Мадрид не отошлю.
Я, хоть и был мал, уже наслушался рассказов моих нищих беспризорных ровесников, да и слуг постарше и не очень-то доверял господам, которые называют себя милосердными, справедливыми или добросердечными. Чаще всего это жестокие, скупые люди, они кичатся несуществующими добродетелями, но рабам ждать от них особой милости не приходится.
Сердце у меня упало, и, предчувствуя худшее, я поплелся на кухню. Там