Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он уже достаточно взрослый, чтобы встречаться с нами в твое отсутствие, Дина. То, как он к тебе льнет, просто ненормально.
Дада обычно перебивал ее, успокаивая:
— Он просто маленький ребенок, Саида. Оставь их в покое.
Моя стеснительность никогда не ослабевала — как бы широко ни улыбалась мне бабушка, какими бы подарками ни пыталась подкупить. Частенько мой кузен Джафар тоже приходил в гости к деду со своей мамой — сестрой моего отца, Асмой, которую я звал Фупи-джан[21]. Они на пару присоединялись к Дади в стремлении отвадить меня от мамы. Я смотрел, как он играет на полу с игрушками, приготовленными для меня, и тянул маму, чтобы она опустилась на пол вместе со мной. Она всегда уступала, и так, под защитой матери, мне удавалось поладить с Джафаром. На следующий день я только о нем и говорил, но слишком смущался, чтобы решиться поболтать с ним самостоятельно.
Каждый вечер мама ложилась рядом со мной на кровать и пела, пока я не засыпал, — на урду и на английском, — и казалось, нет в мире ничего прекраснее ее проникновенного голоса. Я изо всех сил старался не засыпать, чтобы подольше слышать ее; ласковые пальцы перебирали мои волосы, я устраивался удобнее, повторяя изгибы ее тела, — только совсем маленьким детям доступна эта нега вечерней битвы, когда, испытав сладость поражения, погружаешься в безмятежный сон.
Однажды я услышал по радио один из наших любимых гимнов тех вечерних сражений, «Люби меня нежно», — в машине деда, по дороге домой после одного из еженедельных визитов.
— Ами, это же твоя песня, — прошептал я смущенно, чтобы Шариф Мухаммад Чача меня не услышал.
— Моя песня? — расхохоталась мама, погладив меня по щеке. — Нет, Сади, это песня Элвиса Пресли.
Я нахмурился, покачав головой, — это было неправильно, чтобы песню пел мужчина, пускай даже его имя известно маме.
Но два месяца в году мама не пела мне на ночь. Зато день за днем она пела совсем другие песни, и я слушал их вместе с другими людьми. Границы нашего тихого мира становились проницаемы, когда жизнь всех шиитов Карачи — неизвестная мне жизнь, с праздничными обедами и свадьбами, пикниками на пляже и нежданными радостными визитами гостей; впрочем, последнее мне, наверное, все равно не понравилось бы — сменялась периодом ритуальной скорби столь внезапной и столь глубокой, что трудно было поверить: причина в несчастьях и смертях, случившихся много веков назад. Радио в домах шиитов умолкало, телевизионные экраны гасли, по крайней мере, на первые десять дней из этих двух месяцев. На эти же дни из шкафов извлекали мрачные черные одежды, которые затем сменялись серо-белыми с черным траурным узором. Украшения убирали в шкатулки, косметикой не пользовались. Во время Мухаррама[22] и Сафара[23] мама рассказывала мне на террасе совсем другие истории; слова сплетались в ритуалы, символы и речитативы этих необыкновенных дней. Волшебное кружево имен и названий, исполненных звуков, запахов, вкусов и ощущений, живет в моей памяти по сей день.
Мы носим черное, Сади, два месяца в году, — говорила мама. — Не слушаем музыку. Мы скорбим о том, что произошло в этот месяц почти четырнадцать веков назад. Так, словно это произошло сегодня. Мы скорбим о семье славного Пророка Мухаммада, мир ему, рыдаем и горюем о ней больше, чем о собственных невзгодах и проблемах. Семье Пророка, принесшего Коран — послание о единстве и справедливости. Он объединил дикие арабские племена, враждовавшие и воевавшие, убивавшие друг друга, племена тех, кто поклонялся камням и идолам и заживо хоронил своих новорожденных дочерей. Они были дикие и невежественные. Но при жизни Пророка, под его руководством, стали единым народом, одним сообществом.
Я помню облачка ароматного дыма, струившиеся из гостиных, где собирались женщины общины — в доме моего деда, к примеру, — ароматические палочки горели все десять дней Мухаррама. Запах роз от множества букетов в расставленных повсюду вазах на импровизированных алтарях — в жарком влажном климате Карачи он становился стократ сильнее; а потом и еще сильнее, когда, в знак окончания собрания, из богато украшенных серебряных кувшинов с длинными горлышками разбрызгивали розовую воду на охваченных экстазом женщин.
Помню тихий шепот приветствий, которыми обменивались женщины, — все в черном, они тихонько разувались, прежде чем ступить на белоснежные покрывала, расстеленные поверх ковров в большой, абсолютно пустой комнате. Первыми приходили те, что постарше, поправляли дупатты или палло[24] своих сари[25], прикрывая голову, прежде чем присесть на пол — у многих довольно громко хрустели при этом суставы — на удобных местах у стены, где можно прислонить усталую спину, — признавая утрату молодости и здоровья, но заявляя права на иные привилегии. Тихо пощелкивали четки, аккомпанируя безмолвному шевелению губ; почтение к возрасту выражалось в редких моментах праздности, столь пунктуально соблюдавшихся в сообществе, которое никогда не подчинялось тирании хронометра.
Через несколько лет после кончины Пророка, — рассказывала мама, — мусульмане начали забывать, чему он их учил. Теперь главным стал очень плохой человек, Язид. Люди боялись его, потому что он был тиран. Очень властолюбивый и жадный. Жестокий и коварный. Но он был трусом без чести и совести. И боялся только одного… праведного голоса Имама[26] Хусейна — внука Пророка, сына Фатимы и Али, нашего первого Имама, — который жил в Медине. Там еще оставались люди, помнившие самого Пророка, и они помнили о добродетелях, которым он учил: помогать бедным, заботиться о вдовах и сиротах, не забывать, что все, содеянное в жизни, вернется к тебе. Когда она закончится, нам придется держать ответ за то зло, что мы причинили другим и самим себе. Те, кто помнил эти наставления, были верны Имаму Хусейну. Но Язид считал, что такая верность угрожает его власти. Он потребовал, чтобы Имам Хусейн поклялся ему в верности как правителю, но Имам Хусейн, знавший о порочности Язида, отказался.
В тихую атмосферу предвкушения, созданную пожилыми женщинами, постепенно вторгались громкие голоса молодых, для которых соображения почтительности и благочестия значили меньше, чем социальная необходимость демонстрации набожности, и богатых дам, чья повседневная жизнь имела мало общего с жертвенностью и лишениями, ради почитания которых и устраивались эти собрания. Все тепло приветствовали друг друга, понижая голос только для того, чтобы поведать последние сплетни о чьих-то неудачах или скандалах, — их распространению косвенным образом служили эти молитвенные собрания.
Жители города Куфа, которые, как и многие другие, начали забывать слово истины, пригласили Имама Хусейна к себе в качестве духовного наставника. Он принял приглашение и отправился из Медины в Мекку, чтобы заодно совершить паломничество. Хусейн знал, что его жизнь в опасности, поскольку он отказался склониться перед волей тирана Язида, но отправился в путь в сопровождении лишь семьи и друзей, без всякой охраны. Караван Имама Хусейна уже вышел из Мекки и направлялся в Куфу, но был остановлен армией Язида. Им пришлось встать лагерем у Кербелы, недалеко от берега реки Фурат, — ее еще называют Евфрат. Имам Хусейн сказал Язиду, что не желает воевать с ним, он не хочет кровопролития. Он просил отпустить их домой. С миром. Язид отказался.
Три дня, до десятого Мухаррама, они были отрезаны от берега реки войсками Язида, у них закончилась вода и пища. В ночь накануне дня Ашура[27], десятого дня Мухаррама, Имам Хусейн попытался убедить друзей предоставить его собственной судьбе, не жертвовать жизнью ради него. Никто не послушался. Напротив, один из военачальников Язида, Хурр, тот самый, что остановил Хусейна и задержал его в Кербеле, перешел на сторону Имама, прекрасно понимая, что такое решение — неминуемая смерть. На следующий день мужчины из окружения Имама Хусейна, обессилевшие от голода и жажды, один за другим бросались в бой на его защиту.
Кучка женщин собиралась у подушки перед алтарем в дальнем конце комнаты — стол, накрытый строгой черной тканью, а вдоль стены за ним, на стойках, обтянутых роскошными тканями, — золотые и серебряные фигуры. Там, где на ткани была вышита фигура льва, висела мушк, фляга для воды, — все знали, что это для Аббаса.
Брат Хусейна, Аббас, знаменосец, не в силах был смотреть, как страдают от жажды невинные дети в его лагере. И, когда они пришли к нему с просьбой о помощи — к своему отважному дяде, который никогда ни в чем им не отказывал, — ведомые Сакиной, любимой его племянницей, он решил рискнуть и в одиночку пробраться к берегу реки, принести воды во фляге.