Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Погоди, Николай, погоди... Знал бы, сколь много я отдал бы за возможность переписать кой-какие страницы моей жизни. Какие опечатки в ней, какие ошибки! Как судьба сурова своей необратимостью!
— Сема...
— Погоди, Николай, погоди...
Пререкаясь, они по-стариковски медленно спустились по нашей певучей сенной лестнице, сошли с обледенелого крыльца, скрип-скрип проскрипели по промороженным мосткам со двора на улицу.
Я вышел из комнаты по малой нужде. Из неплотно прикрытой двери Николая Сергеевича падала на пол кухни косая полоска света. «Опять комнату незамкнутой оставил», — подумал я. Однажды родители проучили меня. Оставил дверь квартиры (не квартиры, конечно, — комнатки), незапертой, а они пришли и спрятали всю верхнюю одежду. Я вернулся домой из школы, отец заявляет: ограбили. Я в шкаф, там пусто. Лишь к вечеру, начитавшись мне морали, настращавшись вдоволь, вытащили припрятанные шмотки. Они правы: на то и замок на двери, чтобы его запирать. Но вот сколько лет прошло, а чувство какой-то горькой обиды за обман, за фарс с торжествующими подмигиваниями и воспитующими жестами для глухонемых над моей повинной головой в душе осталось.
Когда вернулся, дверь Николая Сергеевича была уже прикрытой, плотно прикрытой. Я не придал этому значения, но меня насторожил шорох в глубине кухни. Я спросил: кто там? Никто не ответил. Тогда я включил на нашей половине кухни свет. Но силы нашей лампочки хватало лишь до умывальника Шакировых, а дальше к парадной двери, опять полная тьма. Перед тем, как лечь спать, я поделился своими тревожными ощущениями с братом, который корпел за письменным столом над морем бумаг, испещренных химическими формулами. Родители за шкафом спали. Брат внимательно посмотрел на меня — не разыгрываю ли его, с пощелкиванием застоявшихся костяшек — было у него такое, с юности, — лениво разогнулся и вдруг, как тигр, в два стремительных, мягких прыжка выскочил на кухню. Я — следом. Брат щелкнул друг за другом всеми тремя выключателями, обошел нашу общую на четыре семьи кухмистерскую, заглянул к Николаю Сергеевичу: «Никого, где Сергеич-то бродит?» Потрогал тяжелый висячий замок на двери заваленного хламом «парадного подъезда» и спустил мне в лоб средней силы, незлой шелобан: спать надо вовремя ложиться, меньше всякое мерещиться будет.
Шаих и Николай Сергеевич вернулись вместе. Но я с постели больше не вставал.
Брат из-под настольной лампы сказал на голоса:
— Живет наш ученый сосед при коммунизме, ходит, дверей не запирает, а у самого всякой всячины полно.
И ушел с головой в свое. Перечеркнул там что-то у себя, скомкал лист, бросил на пол, положил перед собой новый.
Часть третья
Глава одиннадцатая
45. У постели больногоК весне заболел Киям Ахметович. Слабость навалилась, одолели головокружения, сердце в груди то, как заячий хвост в стужу, трепетало, то замирало, будто насовсем. Как ни крепился — слег Киям-абы, и объявил, что больше не встанет, помрет, что силы его тают с поспешностью мартовского снега.
Март в том году выдался резвый. Алмалы неудержимо двинулась талыми водами, как бурный, сторуслый Янцзы, о котором я в один из тех дней вяло ответствовал на уроке географии. Плавал, короче, глядя на весну за окном, и схлопотал безусловную «пару». И имя ее, географички нашей, уже старой, тяжело передвигавшейся женщины, помню — Валентина Оттовна. Она сказала мне огорченно, а может, с сожалением о своих былых учениках и годах своих безвозвратно минувших: «А брат твой географию знал...» Я ответил: «Он и сейчас знает». И сел на место у окна рядом с Шаихом. Мы сидели с ним вместе. Вместе и с уроков сбегали. После географии мы собирались к Кияму-абы.
Вновь наши лохматые затылки грело теплое солнышко, и вновь мальчишки бежали за бумажными корабликами вдоль улицы, оглашая округу непрерывным щебетом. Урок тянулся бесконечно долго. Понедельник...
Около больного почти круглосуточно находилась его дочь — Роза Киямовна. Ее подменяла Юлька.
Юлька вдруг обнаружила незаурядные качества нянечки-сиделки. Беда вот только, по-татарски плохо понимала. Киям-абы, впадая от убыли сил в крайнюю немощность и беспамятство, бормотал — и то еле слышно — на родном языке. «Пить хочу», «дай то», «достань это» — она еще разумела, но когда дед начинал делиться какими-то сокровенными мыслями, вспоминать что-то из своей нелегкой жизни, терялась, чувствовала себя не в своей тарелке. Юлька понимала, что непониманием своим она доставляет больному дополнительные муки и от сознания этого мучилась еще больше.
Раз, при просветлении, когда словно бы выцветшие, полинявшие за время болезни зрачки деда почернели вновь и блеснули осмысленным вниманием, Юлька взяла его холодную, похудевшую руку в свои теплые ладони и, потирая, точно тот с мороза, и она может разогнать останавливающуюся в старых жилах кровь, сказала:
— Дау-ати[14], когда выздоровеешь, обязательно научишь меня говорить по-татарски. Договорились?
— Якши[15], — отозвался он, — ради такого обязательно выздоровею. — Он даже улыбнулся, но глаза, несмотря на обнадеживающую живинку в них, остались неподвижными.
Дважды навещал больного деда внук Саша. Александр расспрашивал больного о здоровье, а тот, борясь со слабостью, выведывал у внука о его семейной жизни. Киям-абы подозревал, что у Александра с Раинькой не все так хорошо, как это хочет изобразить в полуответах, полукивках юный мужчина с изящными пушистыми усиками под носом. Саша уклонялся, уклонялся от прямых ответов, уводил в сторону, отшучивался, да под конец второго посещения черт дернул за язык, и он выложил почти все без утайки.
— Надоел я ей. Так прямо и говорит: надоел, салага, неинтересно, скучно мне с тобой. Женщина, говорит, любит подчиняться, любит бояться, трепетать, силу любит, а ты что?! То есть — я.
— Побей, она и будет бояться.
— Я серьезно, а ты!
— И я серьезно. Надо же, а-а?! Любовь — это рабство, а?
— Может, перебесится — поймет? Ведь любила...
— На стебле крапивы, улым[16], мак не расцветет. — Киям Ахметович приподнялся на локте. — Возвращайся. Женщине все можно позволять, только не унижать себя.
— Я люблю ее, вот в чем дело, — тихо сказал Пичуга, нервно пригладив светлую поросль усов. — Без нее хоть в петлю.
— Ветер сорви с губ такие слова! — порывисто вздохнул Киям-абы.
Чуяло сердце старика, чуяло, что дела внука на любовном фронте обстоят не лучшим образом. Конечно, как же так, сколько уж вместе с этой Раинькой, а она ни разу ни к себе не пригласила, ни сама не появилась. Почему внук навещает больного деда один, без нее? Что за отношение к любимому человеку? Что за отношение к его родителям? Вопросов много, ответ один... И ответ этот стал ясен ему по сути дела до Сашиного признания. Игрушкой был он в ее руках, красивой, новой, привлекательной. Но вот натешилась и бросила.
— А как футбол?
— Оставил.
— Учеба?
— Без стипендии.
Киям-абы опустил голову на подушку, смежил веки. Ему опять стало плохо. Как ушел Саша, он не заметил.
Заходил к Кияму-абы никогда ни к кому не заходивший Николай Сергеевич. Ученый сидел у постели больного и сокрушался по поводу неопределенности диагноза.
— Что же это за неопознанная болезнь такая? А врачи что? Почему на серьезное обследование в стационар не положат?
— Лучше дома умереть, — отвечал Киям-абы.
Николай Сергеевич всплескивал руками, втягивал голову в плечи:
— О-ё-ёй, какие настроения! Нельзя так, нельзя! У нас с вами, Киям Ахметович, еще на земле дел непочатый край. А смерть... Смерть — это самая большая несправедливость. И потворствовать ей нам не к лицу. Как самочувствие сейчас?
Когда был здоров и в отличном расположении духа, на подобные вопросы (как жизнь? Как дела?) Киям-абы обыкновенно отвечал: «Ужасно...» И добавлял: «...хорошо!» Или: «Сил нет терпеть... это счастье!»
Но в марте шестьдесят второго года ему было не до шуток.
— Плохо, плохо, — отвечал он Николаю Сергеевичу. — Беспрестанно мутит, кушать ничего не могу, аппетит пропал совсем.
— Лимончик поешьте, я тут принес килограммчик.
— Рахмат, спасибо, не помогает. — И вдруг: — Я прочитал ваш «Эликсир молодости». Страшно долгожителем жить, страшно, не дай бох-х!
— Дело в том, что надо всем долго жить, тогда не будет страшно.
Мы с Шаихом наведывали Кияма-абы часто. И приходили к нему не за тем, чтобы поскорее сбежать. Однажды солнечным мартовским днем после урока географии сидели у него особенно долго. Починили ему его «Балтику», послушали концерт по заявкам радиослушателей. Розы Киямовны дома не было, ушла в аптеку и по магазинам, за хозяйку осталась Юлька.
Больной чувствовал себя «ужасно хорошо», смог даже с постели на стул перебраться. В полосатой (по моде тех лет) пижаме, под свалявшимся, седым от корней (давно не красился) снопом волос, он походил на кого угодно, но только не на артиста оригинального жанра, только не на художника и уж ни в коей мере — на бойца кавалерийского корпуса Доватора. Но на внешность его мы — демонстративно никакого внимания. Шаих у приемника (починил, а оторваться-таки не может, что-то подвинчивает, подкручивает). Я у Юльки замом по хозчасти. Основная наша задача: между прочим, между зримым делом потихоньку, исподволь насыщать атмосферу дома жизнестойким духом, отвлекать больного от пасмурных мыслей.