Антология современной азербайджанской литературы. Проза - Исмаил Шихлы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени, когда лезгинка покончила с одеялами и тюфяками, жара спала, стало прохладнее. А Мамы сидел в комнате или на айване, облокотившись на мутаку, делал вид, что дремлет, — чтоб только его не трогали, — а сам прислушивался к полулезгинской-полуазербайджанской речи, напоминавшей ему звуки пахталки, в которой первая его жена сбивала масло, и по сердцу, растекается, казалось, то масло…
Когда лезгинская девушка ушла, он понял, что пропал — спалит его этот огонь: от тоски по лезгинке сердце его разорвется.
До сей поры Мамы ни в чем себе не отказывал. В карманах у него не переводились кишмиш, поджаренные орешки, каштаны. А чуть не по себе, заскучает или что, велит Гюльсум намочить рис и стоит у нее над душой, пока та его варит. Потому что того и гляди переварит рис или вовсе он у нее сырой получится. А шекинцы, они такие: сразу слух пойдет, что в доме у Мамы ковурму приготовить не могут. Вот так, что положено жарить — велит жарить, что кладется сырым — убрать в хурджун, и в благостном расположении духа отправляется в Шеки — навестить друга.
Через несколько дней, возвратившись, он, словно гостинцами из святых мест, одаряет родных и соседей шекинской халвой, ореховым вареньем, пахлавой.
А если будет желание, Мамы не хуже любого прежнего бека прикажет освежевать ягненка, кормленного грушами, выпотрошить его, нашпиговать пряностями, завернуть мясо в шкуру, обмазать глиной и сунуть в тендир.
— Если барашка кормили всем, что попадет под руку, можешь его сразу выбросить, — не раз заявлял Мамы.
Аромат из его тендира сводил с ума соседей. А ведь, когда Гюльсум только появилась в доме, то брякнула: в тендире, мол, только чуреки пекут. Ну, мол, еще лепешки сдобные. Мамы ей тогда объяснил, что в тендире не только хлеб пекут — можно человека сжечь. «Когда гасили пламя Саттархана, знаешь, сколько храбрецов в тендир бросили?.. Э-э, да откуда тебе знать, дочь Гамзы, что и как готовят в тендире?» — ну, это он только подумал, но не сказал, чтоб не обидеть женщину.
Со всей строгостью, но терпеливо обучал он жену готовить и только дивился ее несообразительности.
Доходы от сада, трудодни Гюльсум — все сгорало в тендире Мамы. Но он не хотел, чтобы люди знали, что он проедает все доходы, — уважать не будут. Сами-то вон из кожи лезут, чтоб только на черный день отложить, у детей изо рта вырывают — даром, что ли, столько чахоточных в деревне? Жмутся, жадничают, одной брынзой питаются. И все на черный день, на черный день. А пришел этот черный день, все равно кубышку не откроют, так и помрут над ней. А про него так полагают: пожилой человек, да еще бездетный, не может о завтрашнем дне не думать. Он, выходит, живот выше головы ставит?
Нет, раз он так широко живет, накоплено у него — дай боже! Уж если он при стариковской скупости такое себе позволяет, сколько же у него по кубышкам спрятано!..
Все помнят: когда в войну, кляня Гитлера, отдавали люди на танки свои драгоценности, Мамы принес горстку золотых бусинок: «С жены снял — да накажет бог Гитлера!».
Шушукались тогда: «С жены снял!.. Может, и снял, чтоб кубышку не откупоривать!»
Никто и понятия не имел, что старику даже не удалось исполнить заветного своего желания — построить новый дом. Все вокруг строили новые дома. Да еще какие — на веранде хоть скачи! Лишняя работа женщинам: подметай да мой каждый день. Не спали там никогда, ни столов не ставили. Зачем, когда можно на лужке под раскидистой шелковицей? Летом — в саду, а зимой все равно из комнаты нос не высунешь. Да, новые дома были почти у всех, по пальцам можно было пересчитать тех, кто еще оставался в отцовском доме. Правда, дом у Мамы был двухэтажный, орехового дерева. Но черепица-то на крыше мхом поросла. На стенах глина не держится. Гюльсум мажет стену, а глина в катышки скатывается, остается у нее в руке. Идешь по полу, половицы лезгинку пляшут. Берешься за дверную задвижку, и будто вол в ярме цепями скрипит. Уж и ворчит Гюльсум, когда выметает труху, насыпавшуюся с изъеденных древоточцем балясин, или втаскивает по скрипучей лестнице кипящий самовар!..
Мамы уж было и козлы установил — бревна распиливать. Велел плотнику Бабе спилить в саду старый орех: «Руби, все равно плодов не дает, но хорошие доски будут».
Долго Баба с помощником распиливал ствол орехового дерева, долго слышался в махалле звук пилы. Долго ребятишки барахтались в желтых, как пшеница, опилках. Пока доски толщиной в руку фальцевали, Мамы отправился в район, в управление лесного хозяйства. И понял, что сама его степенная неторопливость, привычка называть людей «сынок», вызывающая уважение у односельчан, тамошнего начальника просто-напросто бесит. Понял, что не хватит у него умения найти подход к такому человеку. Решил было обратиться к председателю, чтоб похлопотал за него, да раздумал. Начнет кричать, вот, мол, у Мамы нужда ко мне, помог, скажет, старику. Не любят люди, когда у них помощи просят. Но уж как хочешь крутись, а гнуться — не гнись. Хлеб ешь, водой запивай, а гостей принимай. Рваньем накрывайся, здоровье свое губи. На голой земле валяйся, а чтоб комната для гостей была бы неприкосновенна, чтоб всегда была в ней гора новых одеял и подушек. Да меня хоть озолоти, любил говорить Мамы, я в той комнате не лягу. Туда ж зимой месяцами и дверь не отворяют. Пока затопишь, пока согреешь ее, пес на цепи околеет. Залезешь в холодную постель и лежишь, будто в саван завернутый. До утра ее не согреешь, не обсушишь…
Ознакомившись с ценами на камень, Мамы окончательно понял, что новый дом ему не осилить. Не больную голову полотенцем повязывать. И он притих, и приготовленные доски так и остались на улице. Доски постепенно растащили, а опилки забрали соседи, чтоб хранить в них груши. Но никому и в голову не пришло, что построить дом для Мамы не по средствам.
…С тех пор как появилась лезгинская девушка, Мамы все подумывал об Улькер — младшей сестре его Сагубы, которую он ласково называл Ширин баджи — любимой сестричкой. Скоро после того, как Мамы овдовел, Улькер, видя, что дом его приходит в запустение, а сам он тает день ото дня, за руку привела к нему соседку свою Гюльсум.
— Вот, братец, мужчине нужна жена, женщине нужен муж. Бери, она твоя. А мне она сестрой будет.
От Гюльсум у Мамы детей не было. Да он и не хотел от нее детей. Одна у него была жена — «Она» и один ребенок — «Он». Дочерей, рождавшихся одна за другой и тут же умиравших, Мамы в расчет не принимал. А «Он» — единственный сын Мамы — в войну учился в Баку в ремесленном училище, ехал как-то домой и не доехал — тиф… А вот самого Мамы не унесла тогда болезнь. Не выпала на его долю и праведная смерть, та, что превращает разорванные легкие, рассеченные головы, вспоротые животы в мягкую землю и в цветы, а вопли и стоны умирающих — в шепот листвы и журчание вод.
А потому могилу себе он велел вырыть рядом с могилой единственного своего ребенка. Но такая уж, видно, его судьба — осыпалась, в яму превратилась эта могила.
Гюльсум взяла к себе племянницу, дочь сестры, чтоб помогала по дому. Мысль такую имела — если случится что с Мамы, чтоб было хоть кому добро оставить. И самую некрасивую, самую бестолковую выбрала — может, хоть ради имени Мамы откроется ей дверь в хороший дом. У его дверей собаку привяжи, и той цена повысится.
— О-о! Ширин баджи! — услышал Мамы голос Гюльсум. — Какими это судьбами? Что ж не спросите, как наш Мамы? Ведь у него, кроме вас, никого…
«Да… Так эта простушка и не научилась приличному обращению…» — мысленно отметила Улькер.
Но Гюльсум была права, с тех пор как Мамы попал на крючок лезгинской девушки, одна Улькер была его спасением. Лишь ей, сверстнице своей, мог он открыть душу.
Остальная родня — что ж, дети… Да если б и нашелся кто в его годах, ни к чему они ему, ему нужно было согласие Улькер. Люди?.. А что они понимают, люди?.. Власти? Властям до него дела нет — он с Гюльсум в загс не ходил. Сказать три раза: талак, талак, талак…
Господи, что это я?..
Только ее из дому никто не гонит. Пусть будет за старшую. А уж если начнет ворчать, тогда… Скатертью дорога. Да не посмеет она ворчать! Тут одна загвоздка — как все это объяснить Ширин баджи?.. Как сказать старой женщине, что бедра у лезгинской девушки колышутся, словно бараний курдюк? Что щеки у нее, как кровь? Что это у нее круглый год рутой пахнет? Как сказать, что она ему Сагубу напоминает, обитающую теперь в раю? Не такая, конечно, Избави бог — куда ей до Сагубы, — а все-таки…
Услышав голос Улькер, Мамы сперва растерялся. Достал из кармана сверточек в целлофане и, как всегда в трудных случаях, сунул под язык целебную гиточку шафрана. В другое время бросился бы ей навстречу, завораживая улыбкой своей, словами… А теперь вот смутился, сделал вид, что не слышит, возится себе под каштанами…
И лишь, когда Гюльсум и Улькер вышли в сад, Мамы наконец справился с собой и пошел им навстречу.