Огненное порубежье - Эдуард Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему казалось, что его видно со всех сторон, что все любуются им, и никакая рана ему не грозит, потому что он заговорен от сулиц и острых стрел.
В городе бушевали пожары. Обрушенные ворота пылали, по разбросанным доскам мчались одичавшие кони, волоча в стременах опрокинувшихся навзничь дружинников.
Женщины прятались за частоколами, загораживая собой громко плачущих ребятишек. Воины лезли в дома, выкидывали на улицу лари с одеждой, разбитые горшки, иконы, хватали драгоценности, набивали ими походные сумы, снова врывались в битву, падали под мечами, роняя только что награбленную добычу.
Пленных, несчастных и запуганных женщин, парней и мужиков, с измазанными сажей, посеченными лицами, сгоняли в толпы, окружали всадниками, гнали через объятые огнем улицы к воротам и дальше, к Почайне, где уже стояли, кренясь на волнах, огромные лодии. Людей ожидало рабство, лодейщики глумились над ними; воины, опьяненные кровью, били их по спинам сыромятными плетьми.
Всеволод был на Горе, последнем оплоте осажденных, не успевших поднять мосты, отчаянно защищающихся и уже обреченных на смерть.
И здесь, среди догорающих развалин когда-то красивых теремов, среди всеобщего разорения, он вдруг почувствовал сначала усталость, а потом и пустоту, — бросив в ножны ненужный больше меч, Всеволод смотрел испуганными глазами на все свершенное. Прилив мужества прошел, вокруг молодого князя уже не скрежетали мечи, не кричали, разинув рты в предсмертной тоске, люди. Единственный звук, который доходил до его сознания, был звук потрескивающего на огне сухого дерева. И еще была неслыханная тишина, от которой закладывало уши. Тишина, шедшая изнутри, из давних и скорбных воспоминаний, когда отец его Юрий вывел его однажды на пригорок, за которым лежало приютившее их на ночь село. Села не было, была спаленная огнем равнина, была река, и был берег, усеянный трупами.
Всеволод должен был увидеть и это сожженное село, и этих погибших людей, которые отказались от непосильной дани, убили княжеских тиунов и собирались скрыться в леса. Но княжеская дружина оказалась проворнее, беглецов согнали на берег реки, спалили деревню, а потом всех перерезали. Детей князь велел угнать в рабство и продать половцам.
Отец говорил, что непокорившиеся не верили в бога, что они поклонялись идолам и нагоняли мор на всех, кто нес им княжескую правду и православную веру.
То, страшное, давнее, детское, забылось с годами. И вот всплыло вновь.
Всеволод не принимал бессмысленной смерти. Он был молод, и ему не дано было понять, почему умирают люди, которым хочется жить. Он видел смерть в бою, и она не страшила его. Потому что в бою право на смерть у всех было равное.
…Покачнулся Всеволод, помертвел от гнева, когда рядом широкоплечий и сутулый лучник повалил на затоптанную траву под забором худенькую девочку с большими глазами на испуганном бледном лице. Чужая сила вырвала из ножен меч и опустила его на склоненный, открытый для удара затылок воя.
Падая, лучник запрокинул голову, и Всеволод увидел молодое лицо с нежной кожей и едва пробивающимся мягким пушком над верхней губой…
Вокруг догорали срубы. Подъехал Андрей, остановил рядом коня, положил Всеволоду руку на плечо.
— Устал, брате? — голос его был добр, рука была сильна и покоилась на Всеволодовом плече уверенно.
Юный лучник, скорчившись у забора, глядел на них остекляневшими глазами.
— Это я его убил, — сказал, отстраняясь, Всеволод. Андрей снял руку с плеча брата. Что насторожило его?.. «Нельзя верить этому волчонку», — подумал он с неприязнью. И впомнил о том, что Михалка не присоединился к войску, бравшему Киев, а ушел по поручению осажденного в крепости Мстислава с Черными Клобуками на помощь сыну его Роману в Новгород. Но Рюрик и Давыд послали за ним погоню и схватили благодаря измене Черных Клобуков неподалеку от Мозыря.
Сейчас Михалка содержался в своем шатре, наказывать его Боголюбский не спешил, но неожиданно подумал, что и младшего, Всеволода, неплохо бы взять под стражу. Надежды на братьев он не возлагал, да и всегда, еще раньше, ждал от них только измены.
Слеп был Боголюбский. Бил богу земные поклоны, а в бога, живущего в человеке, не верил. Дьявола искал в умах и душах близких. Создавая великое правой рукой, левой сам же его и рушил.
— Научила тебя мамка книжным премудростям, — сказал он с упреком Всеволоду. — А мудрость сия мертва.
— Зато жива другая.
— Другая? О чем ты говоришь?.. Разве мудрость не в том, чтобы властвовать?
Глаза Андрея возбужденно горели.
— И дед и прадед мой натерпелись от Киева. Натерпелись и терпели. Разве в этом мудрость?
— А в чем же?.. Вспомнишь меня, — впервые жестко сказал брату Всеволод, — проводят тебя из Киева с проклятием. Этого ли ты хотел?..
— Молчи! — оборвал его Андрей. — Проводят с честью. А после проклянут. Знаю. На милосердии хлебов не взрастишь. Ведай: взлелеешь былинку, пожнешь сорняк.
И с этими словами, не задерживаясь, пустил коня своего вскачь.
Долго пробирался Всеволод через пепелища, смутно было у него на душе, и не было слез, облегчающих сердце.
Ночью являлся ему лучник с зияющей раной на затылке, говорил что-то беззвучно шевелящимся ртом, загадочно улыбался и манил за собой.
Всеволод вскидывался на лежанке, со страхом, как в детстве, таращился в темноту.
За полночь прошла гроза. К утру Всеволод забылся, и снились ему на ранней зорьке тихие, ласковые сны…
Глава первая
1двинешься ты за Влену — первая стрела тебе. Бог тебя уберег. Да я не прощу. Ступай-ка ты, княже, за Владимирские пределы. Ни честью я тебя не награжу, ни казной. Ищи опоры в тех, кому на черной неблагодарности ко мне крест целовал.
Побледнел Юрий, вспомнил судьбу сидящего в оковах Святославова сына Глеба, вспомнил рязанского князя, погибшего во Всеволодовом порубе, Ярополка Ростиславича и — понял: не самый худой для него конец уйти с миром из Владимира, могло быть и хуже. Поклонился князю, поблагодарил его за доброту и попросил дать ему день, чтобы проститься с друзьями, и еще просил — отпустить с ним дружину.
— Дружину я не держу, — сказал Всеволод, — и людей твоих неволить не стану. Ежели кто захочет ехать с тобой, пусть едет. Ищите счастья на стороне. Прощай, княже.
— Прощай, — сказал Юрий и вышел.
Беда никогда не приходит одна. И родину и друзей своих потерял молодой князь. Растаяла и его дружина. Были вои один к одному. С ними и на булгар ходил, им и жизнь свою вверял и каждого берег, как родного сына. Да и его любили дружинники, знал это князь. Но, как только сказал им про то, что путь их лежит в степь, что родимого хлебушка им на чужбине не отведать, заговорили испытанные в сече вои:
— А семьи наши, княже?
— А жены?
— Нешто в половецких становищах будем есть жареную конину да пить кобылье молоко?
Некоторые еще надеялись на мягкосердечье Всеволода. Советовали Юрию:
— Сломил бы ты свою гордыню, княже, поклонился дяде, поклялся служить ему верой и правдой. А мы бы уж от тебя ни на шаг.
Разве могли они, смелые и бесхитростные люди, догадаться о его коварстве? Разве могли они поверить, что у него, водившего сотню против тысячи не выдержало сердце сладкого соблазна, что не зарился он на добычу, а на чужую славу позарился? И что за это ему — вечное бесчестье и вечный позор.
Уходили от него вои — кто ночью, тайком; кто днем, низко кланяясь и прося прощения. Думал, что и Неша с Зорей подадутся в деревни, где дарованы им угодья, но они остались, хоть и видел князь, как тяжело расставаться им с землей.
Труднее всех было Зоре. Знал Юрий о том, что осталась у него в Поречье молодая жена. Даже сам уговаривал:
— Оставайся. Обиды на тебя не затаю.
Но Зоря отвечал:
— Спас ты меня, княже, от смерти. Отплачу ли тебе за добро злом? Позволь только на день съездить в Поречье, в последний разок взглянуть на свою Малку.
Как было не отпустить его князю. Отпуская, тайно думал: нет, не вернется Зоря. Хоть и храбрый он дружинник, хоть и верой служил до самого конца, а не уйти ему от молодой жены.
Но Зоря вернулся под утро, весь не свой и растревоженный, молча лег возле костра, подложив под себя попону. Ни слова не сказал ему князь. Понимал, словами сердца не успокоишь, а время пройдет — залечит раны. Ведь и он сам навсегда потерял свою Досаду.
А ведь еще надеялся, что все переборет любовь, что уйдет она с ним, пробрался ночью к ней в терем, перепугал до полусмерти, умолял простить, хоть и знал, что не простит, хоть и знал, что прощенья ему нет и быть не может.
Отталкивая его от себя, Досада шептала:
— Уйди, услышит отец.
Говорила:
— Не люб ты мне.
Не верил он ни единому ее слову.
— Не обманывай себя, Досадушка, — уговаривал он ее. — Разве так скоро все забылось?