Огненное порубежье - Эдуард Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Забылось, милый.
А губы у самой синие, а глаза пустые.
— И ночи за Лыбедью?
— Забылись, милый.
— А вечер на лихом скакуне?
— И этого не помню, милый.
— Да что же помнишь ты, Досадушка?
— Холодную воду помню, — говорила она, будто вещала, мертвея. — Черный омут помню… Уйди.
— Все меня бросили. Бросишь ли и ты меня?
Последнее отчаяние было в его словах. Схватил он ее в объятия, силой хотел увезти из терема, но в усадьбе поднялся шум. Едва выбрался Юрий за ограду.
А утром ускакал он с поредевшей дружиной на Золотые ворота, ускакал на Москву, а оттуда на Рязань, но и рязанские князья, с которыми не раз он делил и тепло походного костра и воду в сулее, велели ему не задерживаться в городе.
— Ушел брат наш Роман в степь, уходи и ты. Со Всеволодом вражду затевать мы не хотим. Изгнал он тебя. Не нужен ты и нам.
Осерчал Юрий, пожег две деревеньки под Рязанью, едва ноги унес от преследования и тогда только понял, что и в Чернигове его не примут, не примет его и князь Игорь в Новгороде-Северском, а если кто и примет, то один только хан Кончак.
Вот куда вывела Юрия кривая дорожка измены. Не думал, не гадал он, сражаясь против булгар, спасая русских людей от плена, что придет на поклон к заклятому врагу, что встанет на колени перед шатром свирепого хана и будет ждать с непокрытой головой, когда выйдет Кончак, подымет его, велит войти с собой на мягкий войлок и, хлопнув в ладоши, прикажет слугам принести мяса и кумыса, чтобы накормить и напоить желанного гостя.
Устал Юрий с дороги, уснул в шатре Кончака, и виделись ему во сне спокойные русские реки, сосны на косогорах, деревни и женщины в пестрых сарафанах, несущие на перекинутых через плечи коромыслах наполненные студеной родниковой водой ведра. Приснится ему девушка с голубыми глазами и грустной улыбкой, давшая ему напиться, старушка с клюкой и беззубым шамкающим ртом, изрыгающая проклятия. А потом приснится Владимир в золоте куполов, избы и огороды, раскинувшиеся на спуске к Клязьме, приснится, как он купает в Клязьме первого подаренного отцом коня, и сам отец, стоящий на крыльце своего боголюбовского дворца, в дворе которого старательные мужики бьют зубилами по белому податливому камню. Увидится красавица церковь на излучине Нерли, а потом все застит кровавое зарево — и ворвется в уши тревожный и призывный перезвон бил и гул толпы. Увидит он искаженное скорбью лицо Кузьмы Киянина, поднявшего на окровавленных руках тело убитого отца, протопопа Микулицу, смиряющего крестом озверевшую толпу, идущую из Владимира в Боголюбово…
Проснется Юрий на рассвете внезапно, потому что ему вдруг привидится, будто это он, а не Кузьма Киянин, держит на руках истерзанное тело отца, что у отца незнакомое лицо, а когда вглядится в него, узнает в нем молодого Всеволода, и толпа, собравшаяся на площади, будет кричать Юрию; «Убийца!»
У шатра, прислонив головы к осклепищам копий, дремали два половца, невдалеке паслись лошади, дымились угасающие костры; у одного из костров сидела старушка, опустив голову на согнутые колени.
Юрий подошел к ней, сел рядом и пошевелил палкой в подернутых пеплом углях. Старуха вздрогнула, устремив на него испуганные глаза. Князь хотел заговорить с ней, ему еще было страшно после недавнего сна, но старуха все равно не смогла бы понять его, потому что он не знал ни слова на половецком.
Однако что-то близкое почудилось ему в ее взгляде, устремленном на затухающий огонь.
Она улыбнулась беззубым ртом, и вдруг из этой беззубой смрадной дыры раздались слова, сказанные на родном его языке.
Он испугался, что старуха узнает его. Она узнала. Она протягивала к нему костлявые руки, проклинала его и весь его род, и мать, родившую его на позор и предательство.
Юрий убежал в степь, упал на землю, катался, по мокрой траве, плакал и клялся утром собрать дружину и объявить воям, что решил вернуться на Русь, где лучше жить и умереть изгоем, чем быть любимым гостем у Кончака.
На дне иссушенной знойными ветрами балки его отыскал Зоря. Он сидел над князем, долго уговаривал его, а потом кликнул старуху.
Теперь, во мраке ночи, поглотившей чужую и безрадостную степь, она уже не казалась такой страшной, как у подернутого пеплом, умирающего костра. Сидя на коленях перед князем, старуха покачивалась из стороны в сторону и монотонным речитативом, похожим на песню, сказывала ему о своей жизни.
Подле самого Донца в небольшом селе выросла она в семье холопа, простого ратая, и с раннего детства помнила только пашню, старую избу с перекошенными углами, да огороды с капустными грядками, в которых копалась, едва только научилась ходить. Большая была у них семья, много было детей, да всех прибирала смерть еще в младенческие годы. Ее же бог миловал, пережила она и черный мор, и голод, а когда подросла, пришли в их края половцы.
— Привел их черниговский князь. И не было им числа. Прошли они по полям, не оставив ни травинки, сожгли деревню, мужиков изрубили, женщин постарше — тоже, а молодых увели в полон.
Не впервые уж слышал Юрий скорбные повести о половецкой неволе, много несчастья принесли кочевники Русской земле — кровью обливались южные степи, слезами вдов и матерей орошались скудные всходы.
Слушая рассказ старухи, Зоря дивился:
— На что уж булгары злы, а половцы хуже бешеной собаки… Сколько же годов тебе, баушка?
— Да какая же я тебе баушка, милок? — отвечала она, утирая концом платка слезящиеся глаза. — Моложе я тебя, добрый молодец, и состарили меня не годы, а беда.
Не поверил ей Зоря:
— Да нешто беда оставляет такие зарубки?
— А вот послушай-ка ты меня, тогда и поймешь, — отвечала старуха. — Молодая-то была я ладная да красивая. Мужики за меня на селе сватались, не раз, бывало, выходили на кулачки. А любила я только одного — гончара Вахоту. Совсем уж сосватал он меня, уж про свадьбу все разговоры вели, свадьбе бы вскорости и быть, да нагрянули поганые. Схватили меня, потащили на огороды, хотели изнасильничать, а Вахота о ту пору в ложбинке прятался. Ему бы так и сидеть, да где там!.. Как увидел он, что волокут меня трое половцев, выскочил из ложбинки с топором, одного-то сразу же порушил, а двое других, знать, ловчее его оказались. Скрутили, привязали за ноги да за руки к двум березкам да так его, сердечного, на части и разорвали…
— Так и разорвали?! — вскинулся Зоря.
— Своими глазоньками видела. Да еще потешались. Да еще баб согнали, чтобы глядели…
Нелегко рассказывать ей о пережитом, горькая волна подымалась черной памятью. Все сберегла, хоть и терзали ее в неволе, хоть и били за то, что родной речи не позабыла, что непокорничала, что бежать хотела, хоть и не бежала.
— Не одна я у них из наших. Повезет тебя Кончак в загон, будет хвастаться рабынями. Ты — князь, тебя он не тронет, — говорила она с тихим укором.
Бледнели звезды на светлеющем небе, от степи тянул полынный ветерок. Далеко в стойбище прокричала ослица.
— Пора уж мне, — сказала старуха и встала. — А то вчерась гляжу: едут вроде наши. Отколь, думаю, взялись? Нешто побили поганых?
И, помолчав, добавила:
— Несчастные вы… Что же родину-то бросили? Какая кручинушка вас сюда завела?
— Беда за всеми по пятам ходит, — сказал Юрий.
Зоря еще больше разжалобил князя.
— О том кукушка и кукует, что своего гнезда нет, — сказал он, провожая удаляющуюся старуху взглядом.
Юрий с горечью подумал, что время идет, не день минует и не два, и разбредется его дружина, останется он один как перст. И Зоря уйдет, вон какая у него в глазах тоска. Разве такого богатыря в половецком безделье удержишь?
Зоря будто читал его мысли:
— Потянет нас Кончак за собой, князь. Нахлебники ему не нужны. Поведет он нас со своими половцами али на Киев, али на Переяславль. Что же мы — русский против русского за половецкого идола меч подымем?
— О чем ты говоришь? — удивился Юрий, холодея от его слов.
Зоря промолчал, устремив взгляд на расстилавшуюся над степью рассветную полосу.
Первая ночь в чужедалье. Тряхнув отяжелевшей головой, Юрий встал; переступая, словно по сыпучему песку, наклонившись, зашагал к кочевью.
2— Князю Юрию Андреевичу низкий поклон, — сказал, входя в шатер, крупный детина с разноцветными глазами и шрамами на лице. Правого пол-уха нет, в левом болтается серьга.
Все еще лежа и не скинув с себя тяжелый сон, князь приподнялся на локте.
— А ты кто таков? — спросил он без удивления, потому как удивляться в степи уже успел разучиться.
— Житобуд я, бывший Святославов тысяцкий. Как же не признал, отец мой родной?
— Теперь признал, — кивнул Юрий; вставая, добавил: — Щедро наградил тебя за собачью твою службу Святослав. Ныне Кончаку зад лижешь?
Житобуд побледнел, дрогнула в ухе золотая серьга, голубой глаз потемнел, зеленый налился кровью.