Невозможно остановиться - Анатолий Тоболяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ю. Не получилось.
И. А почему?
Ю. А далеко она. Не доберешься.
И. Понятно.
Ю. Зато я Костю Киселева видел. Но недолго.
И. Как он?
Ю. Плохо себя ведет. Дерется.
И. А мы хорошо себя ведем. Не пьем, не деремся. На Курилы поедешь?
Ю. Еще бы!
И. Ты, я, Митя, Андрей. Такая бригада.
Ю. Хорошая.
И. Женщин не будем брать.
Ю. Правильно. Ну их!
И. Ты вообще-то сколько отсутствовал, Юраша? Мне показалось, что не очень долго.
Ю. А что там делать? Там неинтересно. У нас лучше.
И. Конечно.
Ю. Мной никто не интересовался?
И. Да вроде нет. А кто?
Ю. Ну, кто-нибудь.
И. Вроде нет. (Пауза.) Пива, значит, хочешь?
Ю. Хочу.
И. Вот ты какой! Мы вот не пьем, и ничего. А ты вот приехал, и сразу тебе надо пива. Без пива не можешь.
Ю. Ну, кончай, Илюша.
И. А мы не пьем, и ничего. (Встает.) Работаем. Дела решаем. (Открывает сейф.) Зачем тебе деньги? Тебе без денег лучше. Зачем они тебе?
Ю. (обиженно.) Я тоже человек.
И. Мы вот не пьем и хорошо себя чувствуем. Деньги казенные, Юраша. Сколько?
Ю. Ну, это самое…
Такой примерно разговор. Выкинем сутки. Нет, двое. Может, даже трое, если правильно посчитать. День сменяется ночью, в этом нет ничего необычного, и превращается в другой. Нормальное явление, всем знакомое. Главное тут не пугаться их неотличимой похожести, странной скоротечности. Вообще-то дни-близнецы, но у одного как бы не хватает ног, у другого рук, а третий вообще без туловища. Дни-уродцы. Родились, порадовали и умерли. Так бывает? Да. Я вам говорю: да. Но пугаться не надо. Не стоит себя казнить: вот, мол, сколько дней загубил! А надо мудро сообразить, что они, эти дни-близнецы, коротышки, в любом случае утекли бы, исчезли, испарились, умчались бы по своему невероятному космическому коридору в тартарары, в никуда, так ведь? Люди благонамеренные тоже не смогли удержать их при себе. Все мы идем нога в ногу — вот что утешает. Но сердцу, простите меня за пошлость, не прикажешь: оно бьется разболтанно — то стучит в ребра, то затихает, то опять срывается с места. Мысль можно утихомирить, хотя и сложно, а этот движок не тобой-таки запущен, не тобой управляем. Кровь, например, гонят явно не туда, куда надо. Кажется, хлынет сейчас из ушей и носа, алая моя. А руки почему-то немеют и ноги тоже.
Давайте, Юра, измерим вам давление. Мамочки! При таком жутком давлении вы не можете быть живым, исключено. Но я жив, сестрица. Я даже узнаю ваш голосок и вспоминаю ваше имя — Мотя.
— Ты ведь Мотя? — спрашиваю ребенка рядом с собой. Тормошу. — Проснись, Мотя!
Щупленькая, светленькая девочка недовольно мычит, открывает глаза. И вдруг встрепанно садится на тахте, глядя на часы и причитая:
— Ой, ой! Я же в больницу опаздываю! Меня убьют!
— Ну, так беги.
— Бегу! — соскакивает она на пол. (Боже, что за цыплячья попка-жопка-гузочка! Что за ножки-спичечки! Что за лопаточки куропаточьи! Ребятеночек какой-то.) И я, Теодоров, тиранище, позволил себе… Невольно стону — от жалости, наверно, и сострадания. Она оборачивается от двери.
— Плохо вам?
— Плохо, Мотенька. Взгляни, нет ли чего на кухне.
— Вы же спирт оставили.
— Правда?! — вскидывает Теодоров свою дикую голову. — А спирт твой?
— Ну да. Больничный.
— Мотенька, ласточка, тащи мне, гаду, эту гадость немедля! «Сейчас, больной. Вы у меня не один», — кажется, слышу в ответ.
Пропускаю. Сокращаю. Так надо. Моти-ребятеночка уже нет, а я, Теодорище, еще тут. Но я, сами понимаете, уже другой, очеловеченный, облагороженный медицинским спиртом. Я уже Теодоров рассуждающий, вспоминающий — ну, вроде бы мыслящий. Ничего, в общем-то, нового, так всегда — и в жизни, и на этих долгих страницах — но каждый раз, поверь, друг-читатель, воскрешенье мое кажется мне не менее чудодейственным, чем, скажем, Христово (прости мне, Господь, кощунство это!). Я был не рад солнцу — и вот уже улыбаюсь ему, родному, светлоликому. От меня отреклось сердце, но оно опять при мне — лихое, согревающее, надежное. Я мог умереть надолго, ан выжил и жую корейскую капусту. Это поразительно, согласитесь, и страшно интересно!
Всегда светлый дух, посещая меня, напрочь убивает ворога-злодея, Антихриста, аспида, раздирающего мне по утрам глаза и в петлю толкающего. Поразительно я живуч, еще раз вам говорю, необыкновенна моя жизненная настырность!
Ну-с, а что за дух такой сигодни-то посетил? Ну-с, закурим. Ну, что за дух такой, Теодоришка, сигодни-то тебя просветлил, как младенца малого при виде утреннего маминого лица? Спирт медицинский — это проза, прагматика, химическая херня, хотя без него так бы и лежал трупом, а аспид бы скрежетал: «Давай! Пора! Решайся!» А вот что главное: сегодня Лиза Семенова, блудница зеленоглазая, возвращается, стало быть, из очередной командировки, в коей изволит пребывать.
Слышь, Лиз? Ты сегодня возвращаешься из командировки — знаешь об этом? Давай, давай, поднажми-ка, прибавь ходу! А я, позволь, приму еще стопарь за нашу встречу.
Спасибо цыпленочку Моте. Однако, в постели она не безобидная птичка. Ишь как исцарапала плечи, а на груди вот кроваво-синий укус. Следы ее сопротивления? Помилуй Боже, нет! Такая у этой юной выпускницы медучилища манера общения. Слышу, как косточки ее хрустят, голосок свиристит… извивается, изливаясь, дерет коготками, гложет зубками. А ведь, собственно, не мне Мотя предназначалась, а Вите Малькову, знаменитому гинекологу, который открыл нам с Илюшей новый цветник медоносный. Развратник Малек! Семьянин называется! Плохо будет ему, если узнает отпускница Жанна о его времяпрепровождении — может кровь пролиться. Мотя и Витя. Илюша и Валюша. Я и толстушка Женя — вот как вначале планировалось. Но произошла какая-то путаница, пересортица. Где они, друзья-однополчане? Бог весть. Направлялись мы вроде бы на квартиру Малькова, но ночь (которая нежна) нас разъединила. Это вчера. А укороченный день позавчерашний — это Суни и Фая, Илюша и я. И, разумеется, друг Агдам Азербайджанович. Без него не обходится. Гаденыш этот Агдамишка! Нет в нем ни благородства, ни идейной святости, ни целомудрия. Пора раззнакомиться с ним раз-навсегда. Надо привлечь его к уголовной ответственности за сводничество и сутенерство. Сколько уж душ сгубил, паразит, не счесть! Илюша банковал, конечно, а деньжата у него, между прочим, казенные. Когда Илюша Скворцов в ударе, то устоять против него женщинам, самым неприступным, ох как сложно. Недаром долихоцефал. Красноречив, хитроумен, многослоен, обаятелен. Фая-программистка, конечно, пала. А Сунишка еще раньше. А Теодоров, их старый кореш, был так, на подхвате. Уж знаю, кажется, Илюшу Скворцова, как самого себя, но и то, рот разинув, слушал его байки, в которых неведомо чего больше — сокровенной правды или лихого сочинительства… Вот что оправдывает, товарищи, наши (и ваши) загулы: вдохновение! Оно ведет и освещает, вдохновение. Глаза блестят, язык неудержим, кровь горяча, мысль легкокрыла, дали распахнуты — это вдохновение правит бал. Мы живы еще, мы живы в высшем смысле, мы не твари ползучие на краю ямы могильной. Исполать вдохновению. Кто его лишен, того искренне жаль. Того Агдам Азербайджанович мигом превратит в раба своего и убедит, что именно он-то и есть источник вашего всплеска душевного. А это не так! Вот уж нет. Мы сами по себе способны возгораться — да еще как! Без нашего порыва Агдаму, мерзопакостнику, грош цена. Сам по себе он — ночь и тьма, и отрава, и череп с костями, и надпись «смертельно». А мы были вдохновенны… Илюша уж точно. Следовательно, дни эти — не вычерк из жизни, о, нет!
И еще, думаю я, хорошо, что успел повидать в первый же день дочь Ольку. Клавдия оказалась дома и Олег Владимирович… ну, что ж. Мы закрылись в комнате Ольки. Она слегка простыла — и особенно нежным, неземным казалось ее славное лицо. Я вспомнил вдруг северную Дину и содрогнулся. О чем говорили? Ну, примерно так.
Я. Как ты тут живешь?
Она. Ничего. А ты как съездил?
Я. Чудесно.
Она. А почему так быстро?
Я. Надоело, малышка. Скучно там. Чем занимаешься?
Она. Так. Всем понемножку. Читаю. Видики смотрю.
Я. Подружки заходят?
Она. Ага.
Я. Дома у вас все в порядке?
Она. Угу.
Я (осторожно.) Тебя никто не обижает?
Она. Кто?
Я. Ну, мама… Олег Владимирович.
Она. Что ты! Нет.
Я. Это хорошо. А я на Курилы собираюсь.
Она. Да? Надолго?
Я. На пару недель, наверно. Ты обо мне вспоминала? Только честно говори.
Она (улыбаясь.) Честно — вспоминала.
Я. Молодец. Я о тебе тоже. Слушай, Ольга Юрьевна, а я ведь, мерзавец, не купил тебе подарка.
Она. Ну и не надо!
Я. Вот тебе гостинцы от американцев. Значки, жвачка.
Она (радостно.) Ой, какие красивые!
И так далее, в течение получаса, примерно, — грустный, в общем-то, разговор в доме, уже чужом для меня, с дочерью, уже чем-то неуловимо новой… я сам разрушил этот дом, я, и только я, изменил невозвратно эту девочку, растерзал ее маленькую душу и потерял право на полное доверие… тварь я и мразь! Но при прощанье ее губы бегло касаются моей щеки, глаза как-то жалобно мигают, и я, воспряв вдруг, улавливаю легкое дуновение любви и какого-то взрослого женского сострадания. Странно много понимают они иногда, наши дети!