Повести - Исай Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закатав до колен штаны, Лешка опустил ноги в прохладную воду ручья. Эх, на Селенгу бы сейчас, бултыхнуться с крутого яра вниз головой, поплавать, полежать на песочке, опять поплавать. И спина не гудит, и о Мартыне Семеновиче не надо думать.
Лешка вздохнул.
— Во, вздыхаешь, а жизни еще не видел, принуждения тебе не было. А вот меня… Такая складная жизнь была у меня, Лешенька! Сам над собой начальник. Иду, бывало, в тайгу, бью шишку — деньги. Собираю грибы, ягоды — деньги. Потрудился — год живем, не тужим, понимаешь, на полную свободу. Мешал я кому-нибудь? Скажи, Лешенька, мешал?
— Я не знаю.
— Мешал! В тунеядцы зачислили — вот что выкинули. А кто тунеядец? Тот, кто чужой хлеб ест. Таких в городе надо искать. По тротуарам лбы — ого-го! — а я не тунеядец. Они на родительских хлебах отъедаются, а меня — в тунеядцы. Дураки вы: добро-то в тайге пропадает. Не понимают. А самая горькая обида мне, Лешенька, что свои же родственники яму под меня подкопали. Этот лысый — брат моей жены. Сознательности в обоих — на полдеревни хватит. И черт догадал жениться на ней! Бестолочь она, понимаешь, каких свет не видывал. В колхозе за копейку горбатится и довольнехонька. Медаль ей на грудь повесили, так она совсем умишком тронулась. Ей, с ее медалью, совестно стало иметь такого мужа. Наябедничала раз, два. Схватил я ее за космы, оттаскал, как положено. Она, понимаешь, в суд подала — во до чего зловредная бабенка. Упросил вот его, братца ее, взять меня на исправление. А теперь расплююсь и с ним, и с его сеструхой, по тайге буду ходить, на глаза им не покажусь. Он мне, когда на поруки брал, говорил: чуть чего — к прокурору. На одной ноге пущай скачет жаловаться, не скоро доскачет.
«Хитер бобер», — подумал Лешка. Ему почему-то вдруг стало тоскливо, так тоскливо, что пешком бы ушел домой. И пьяная откровенность Антона раздражала, хотелось возражать ему, злить его. А Антон, растягивая слова, с шепелявинкой жаловался:
— Такая у меня проклятая жизнь, Лешенька. Но теперь я с себя этот хомут сниму. Я никого не трогаю, не ворую, меня тоже не трогайте. Такая у меня линия жизни, понимаешь. Да и у других такая же, но они втихую к себе добро прискребают.
— Врешь ты!
Антон споткнулся, глянул на него косо, потом хмыкнул.
— Хм! Тоже вроде что-то смыслишь. — Посидел молча, босой пяткой разворотил муравьиную кучу, встал. — Гляди, вот он, колхоз. Мурашам иначе никак невозможно, мелкие твари потому что. А если у меня котелок исправно варит и руки крепкие — зачем мне вся эта лавочка? Пальцы, Лешенька, у каждого к себе гнутся. Природой так определено.
Лешка вытянул руки, сжал и разжал кулаки, рассматривая пальцы с подковками грязи под ногтями. И верно, к себе…
III
Жиденький свет из оконца падал на лицо Мартына Семеновича. За одну ночь он заметно похудел. Под глазами обозначились темные полукружья; кожа одрябла, слеглась у рта глубокими складками. Лешкин отец наклонился над ним, тихо спросил:
— Ну, как ты?
— Пока ничего, терпимо.
— Садитесь, Иван Петрович. — Антон придвинул Лешкиному отцу скамейку. — Может, чайку желаете?
— Я самолет вызвал, Мартын Семенович. Неисправный он у них, но обещали.
— Какой самолет придет, сколько в нем мест?
— Самолет трехместный, а что?
— Антона хочу с собой забрать.
Антон придвинулся к Лешкиному отцу, рассудительно заговорил:
— Одного нельзя отправлять. Тяжело ему будет без присмотра и помощи. А кому другому за ним присматривать, если не мне?
— М-да-а, — неопределенно протянул Иван Петрович. — С одной стороны, все так, с другой… Мы тут посадим, там снимут. Выходит, можно обойтись без сопровождающего.
— Не то, нет, — отрицательно качнул головой Мартын Семенович. — С женой ему помириться надо, пока начисто все не расклеилось.
— Да-да, с женой… — Антон вздохнул. — Камень на сердце давит. Свижусь с ней, покаюсь — и сразу же сюда. Другой дороги у меня нет: полюбил, прикипел душой к нашему коллективу…
Во время этого разговора Лешка стоял у распахнутых дверей зимовья. При последних словах Антона брезгливо дернул губы, пошел к лабазу. Под ним двое парней складывали в рюкзаки продукты. Рюкзаков Лешка насчитал пять. Значит, для отца, для него, для Антона и этих парней. Но Антон, видать, улизнет. Отпустит его отец: не может он не отпустить, если сам Мартын Семенович того хочет. А в самолете еще одно место останется свободным.
— Ленька! — Отец вышел из зимовья. — Ты бы письмо матери написал. — Он остановился рядом, положил руку на Лешкино плечо. — Ты чего такой?
— Так, ничего… — Лешка смотрел вниз, сколупывал с подола рубахи кусочки коры.
— А все-таки? — Отец слегка сжал плечо.
— Хочу… домой, — через силу выдавил Лешка.
— Вот тебе раз! Это почему же так?
— Мне… у меня… — замялся Лешка. — С математикой слабо. Заниматься надо. — У него огнем вспыхнули уши. Не умеет он врать, как Антон, не получается. От злости и стыда он стал решительнее, торопливо добавил: — Нет, не с математикой…
— С химией… — усмехаясь, подсказал отец.
— Нет, не хочу тут жить. Не люблю, ненавижу тайгу.
— Даже ненавидишь? — Отец убрал с плеча руку. — Не успел разглядеть, а уже ненавидишь. Как же это? Эх, Ленька, Ленька… Я думал, ты у меня орел, а ты — сорока. Стрекотал, стрекотал, но дошло до дела — к маменьке потянуло. Что же это получается? Разъясни.
— Не знал, что тут… в книжках написано…
— Ага, книжечки обманули. Не то говоришь. Ленька. К нянькам привык. В школе — учителя, в лагере — воспитатели, дома — мать. А тут полное самообслуживание: ни нянек, ни мамок. Лучше бы ты лень свою, свое безволье ненавидел.
— Но…
— Помалкивай! — Отец хмуро смотрел на Лешку. — Не по вкусу тебе наше дело — ладно. Не это меня в первую голову беспокоит. Жизнь, как я понимаю, сплошные переходы через горы. Не научишься ходить, на пустяковый холмик не подымешься. Огорчил ты меня, сынок, огорчил…
Он отошел к ребятам, сказал:
— Собирайте три рюкзака, — и, слегка сутуля плечи, вернулся в зимовье.
Суровые слова отца смутили Лешку. Он растерялся и не знал, что ему делать. Может быть, остаться, промучиться до осени?
— Иди-ка сюда. — Антон поманил его за угол зимовья, зашептал: — Ты на уговоры не сдавайся. Он тебе наговорит.
— Не знаю как… — уныло проговорил Лешка.
— Останешься — дураком будешь, попомни мои слова.
Самолет прилетел под вечер. Сделав круг над поляной, он сел за ручейком. Из него вышел летчик в темно-синем форменном костюме. У летчика было скуластое, монгольского типа лицо, узкие, как бы прищуренные глаза.