Cамарская вольница. Степан Разин - Владимир Буртовой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сказывай, что далее было! Кто влез к Хомутовым? — затормошили пушкаря взбудораженные стрельцы, дергая за кафтан.
— Смекнул я, братцы, что тати влезли на подворье сотника, скарб загребают, а кто-то Аннице норовит рот рукой зажать, чтоб не сполошила соседей! — пояснил пушкарь, обращаясь теперь только к сотнику Порецкому — немец Циттель для него был не указ. — Метнулся в свою избу, пищаль ухватил да и к Хомутовым! А от Мишкиного к рыльца кто-то в темном кафтане бесом скакнул — да за угол! Я в угон, а тать сиганул поверх забора, аккурат там, где у Мишки амбарчик сложен. Когда тот лиходей был на заборе, я и пальнул в него!
— Убил? — живо спросил сотник Порецкий, готовый бежать к тому месту. — Чья же то женка была? Нищебродка какая-нибудь?
— Видит Бог, братцы, не смазал я, потому как тать взвыл от боли! И тяжким кулем упал на ту сторону, в канаву.
— Узрел, кто это был?
— Неужто женки в татьбу ударились, а?
Пушкарь снова перекрестился дрожащей рукой, ойкнул, едва качнул головой, отметая сыпавшиеся на него вопросы. Пояснил:
— Изловил бы я душегуба, братцы! Воистину изловил бы! Сподручно козе с медведем плясать, да несподручно бороться. Так и у меня вышло, потому как тому бесу еще и черт помогал! Только я подскочил к забору на ту сторону перекинуться, а из-за угла амбарчика кто-то мне наперехват! Да не с пустыми руками, а с ослопом! Увернулся я, двинул того черта бородатого по зубам. Но дюж чертяка оказался, на ногах устоял и ослопом ахнул меня по голове… Так и завалился я под амбарчик… Очнулся, подобрал пищаль… да в избу к Хомутовым, баб успокоить… — Пушкарь захлебнулся воздухом, широко хватив его ртом.
— Ну-у же, говори! — Порецкий даже кулаком сунул пушкарю в живот, поторапливая. — Кого Анница назвала?
— А там, братцы, а там… Ой, не могу молвить, пощадите!.. Сотник Порецкий наконец-то смекнул, о какой убитой женке толковал оглушенный пушкарь, не в силах сдвинуть Чуносова с дороги, обошел его, потом побежал из кремля в город, к подворью Михаила Хомутова. За ним, угрюмо и безмолвно, словно громом обезъязыченные, повалили стрельцы, рейтары, горожане и посадские.
Им навстречу с каждым шагом все громче и громче доносился неистовый крик старой Авдотьи, которую Ивашка Чуносов вытащил из глухого чулана. Кто, сонную, втиснул ее туда, она толком сказать не могла… В голос ей вторили пушкариха Параня Чуносова да прибежавшая на сполошный выстрел и крики Параня Кузнецова. Сюда же, прежде сотника со стрельцами, сбежались соседи, заполнив подворье и набившись в темную горницу — зажечь свечи женки боялись — хватало света лунного столба, который падал наискось через раскрытое настежь окно.
На полу, среди разбросанных вещей, неподалеку от изготовленной ко сну постели, лежала на спине убитая кинжалом Анница…
Потрясенные, стояли Юрко Порецкий и Ивашка Балака над убиенной. Улыбчивое лицо сотника как льдом сковало, только глаза медленно переходили с окна на Анницу в бело-желтой от лунного света ночной рубахе с темно-вишневым пятном на груди. Ивашка Балака стонал, со скрежетом двигал челюсти и только раз открыл рот, с выдохом произнес:
— Не уберег я Анницу… Миша наказывал, а я ныне в карауле был за старшего… Ох, Господи, неужто Мишкины опасения верны?
В спину кто-то ткнулся, сотник медленно посмотрел через плечо — дьяк приказной избы Брылев: впалые щеки желтые, под стать мертвецу бескровному иметь такие, светло-голубые глаза округлены и таращатся, едва не выскакивая из-подо лба.
— Что же это, Господи, а? — пробормотал дьяк, крестясь и через плечо сотника заглядывая к кровати.
— Да-а, — выдохнул Порецкий, приходя в сознание, как после тяжкого обморока, — будет Михаилу весть… похуже кизылбашской пули в грудь… — Он обернулся, строго сказал: — Балака, выдвори всех из горницы… кроме матушки Авдотьи да вот этих двух Парань. Стрельцов поставь у двери, чтоб без спросу не лезли. Пошли кого ни то за протопопом Григорием над убиенной сотворить глухую исповедь, — потом наклонился, осторожно потянул из груди кинжал. И волосы едва не зашевелились на голове, когда почудилось, что покойница протяжно выдохнула…
— Это кинжал Мишки Хомутова, — признал оружие пушкарь Чуносов, который вслед за сотником тоже пришел к месту происшествия. — Я видел его не один раз, будто из Астрахани привез…
— Знать, Анница пыталась обороняться, а душегуб осилил ее, отнял кинжал да и ее же… порезал до смерти.
— Позрим, своровано что в избе аль нет? — сам себе проговорил дьяк, страшась смотреть на покойницу в ночной, кровью залитой сорочке: слабое сердце было у самарского дьяка, не переносил ни своей, ни чужой боли, но разум был чуток у Якова, вспомнились ему слова сотника Хомутова, те самые, что говорил он воеводе перед походом.
«Один я был свидетелем той перебранки, — лихорадочно соображал Яков Брылев, бесцельно тычась по углам горницы. — Похоже, что воевода не внял предостережениям Хомутова, покусился на честь сотниковой женки… А она за кинжал ухватилась! Эх, батюшка Иван Назарыч, натворил ты делов до небес! Выходит, воистину так: кто с молодости недобесился, так в старости с ума сойдет! Твоих рук это дело, твоих… Оттого и убоялся сюда по сполоху явиться, чтоб кровь тебя не изобличила! Но убережешься ли? Сидя под кустом, не накроешься листом — не заяц, так сорока выдаст, застрекочет на весь лес». Дьяк, кружа по дому, вновь очутился у двери в сенцы, а в руках уже шапка приготовлена надеть и идти домой, додумывать происшедшее. И о своей участи как-то озаботиться — кто заранее скажет верно, какие теперь задумки у воеводы? В том числе и о судьбе самого дьяка — свидетеля непрошеного…
— Пустите, братцы, протопоп Григорий явился, — послышался в открытые двери голос пятидесятника Ивашки Балаки. Около покойницы остановился потрясенный нечеловеческой жестокостью протопоп соборной церкви. Было ему около пятидесяти лет, худой, с седой копной волос из-под ало-синей скуфьи[112] на голове, с большим крестом на цепочке поверх рясы.
Отпустив грехи покойнице, в гнетущей тишине, изредка прерываемой тяжкими всхлипываниями Авдотьи, протопоп Григорий, сам утишивая свой басовитый голос, сказал женщинам:
— Обрядите голубушку… как гроб изготовят, я велю снести ее в собор для отпевания, — и неожиданно, не сдержавшись, громко сказал, подняв правую руку над скуфьей: — Да будет проклят во веки веков душегуб, чья преступная рука прервала жизнь божьей дщери Анницы, истинной и боголюбивой души христианской! — и он перекрестил убиенную, помахав над нею сложенными щепотью пальцами.
При словах проклятия Яков Брылев непроизвольно втянул голову в плечи, словно и на нем был этот тяжкий грех! — перекрестился, торопливо огладил впалые щеки, длинную бороденку, негромко, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Похоже, ничего в избе не побрано… Не за скарбом влез сюда тать альбо не успел ухватить…
— Да я сам зрил, что душегуб с пустыми руками метнулся на ту сторону забора. Эх, кабы не его сподручник! — с сожалением вымолвил пушкарь и, снова потрогав шишку под шапкой, ойкнул. — И то диво, как вовсе голову на куски не расколол, что пустой горшок… Но и моя длань оставила добрый след на бесовской роже, не хилый вроде бы…
— Будем сыск вести, — заверил Брылев и ладони потер, удержавшись, однако, от своего неизменного «тяк-тя-ак!» — По всему городу приказных ярыжек пущу. Коль и в самом деле ты зацепил его пулей — объявится! Каждого общупаем! — Но подумал: «Кроме одного дома… Туда ни один ярыжка не осмелится и близко с досмотром подойти! Неужто увернется воевода от суда божьего?»
Похоже, в ту ночь горожане так и не ложились больше спать. Стрелецкий десятник, мастер по дереву Янко Сукин смастерил добротный гроб и на себе принес его в дом Хомутовых, обе Парани обмыли и убрали свою ласковую и добрую подругу, стрельцы и горожане, сожалея об отсутствии хозяина, снесли Анницу в собор к отпеванию, чтобы в обед, со слезами и плачем, похоронить ее на кладбище, устлав могилку цветами…
Но на этом чрезвычайные события той ночи и наступившего утра не кончились! По самой рани, когда сутулый подьячий приказной избы Ивашка Волков с кипой новых челобитных от самарских горожан и посадских людишек пришел было к новому, не совсем еще достроенному дому воеводы с докладом, очам представилась изрядно потрясшая его картина.
Подьячий — да и не только он — знал, что всякое утро Алфимов упражняется на саблях со своим холопом, потому поначалу и не удивился, подходя к просторному воеводскому терему и издали еще расслышав выкрики воеводы и звон клинков. Но едва он вступил на неогороженное пока подворье, как из раскрытой двери послышался истошно-громкий вскрик Алфимова, а затем полная ярости брань:
— Ты что творишь, сивый мерин? Ты что это себе позволяешь? В кандалы, скот холопский, захотел?