Четыре брода - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мирослава походила по хате, зябко пожимая плечами, посмотрела в окно, за которым уже чувствовалось колдовство еще невидимого месяца, и подошла к фотографии Данила. Он доверчиво, чуть грустно улыбался ей или кому-то… Может, и вправду теперь улыбается кому-то, забыл ее, — чего не случается в жизни? С такими невеселыми думами она разделась и снова глянула на фотографию.
«Хоть во сне приди, если не можешь иначе. Слышишь?»
Поправив снопики, выключила свет и не легла, а упала на постель. Еще какую-то минуту слышала, как возле хаты, стихая, кружился и вздыхал ветер. Потом в окна так хорошо врезались промерзшие звезды, в стекла постучал месяц, покачнулась земля, и она перенеслась в детство, когда с поля, бывало, ждала мать, у которой тоже был сноп золотых волос и с вечерней синевой глаза. Очень рано ушли они в землю и барвинковым цветом проглянули на могиле.
Теперь ветер всхлипнул, как дитя… А отец так хочет дождаться внуков…
И уже не слыхала, как слегка звякнула щеколда, скрипнула дверь и в хату крадучись вошел Данило. Он не закрыл за собой дверь, боясь ее скрипа, боясь себя, боясь лунного марева, в котором, словно жнецы в белом, стояли снопы. Захлебываясь настоем лета и тоски, так и застыл у порога человек или тень его. Как его теперь встретит Мирослава: проклятиями или печалью да слезой? Ведь ничего же не дал ей, кроме горя.
Когда немного угомонилось сердце, он услышал дыхание и тихонько подошел к кровати, склонился над нею, вглядываясь в лицо Мирославы, что было полузакрыто волной волос: они и дымились, и блестели в лунном свете.
Скорбь выступила на ее пересохших губах, между бровей, и во сне трогательно вздрагивали венчики ресниц и тени возле них. Прикоснуться бы к ним губами, услышать, как просыпаются глаза: испуг, а потом улыбка… И такое дорогое слово — «бессовестный».
Да имеешь ли ты право на это? Посмотри на свою любимую, словно на дорогую картину, и иди куда глаза глядят. Не терзай и не карай эту красу, эту нежность, эту печаль.
И, преодолевая себя, он шагнул назад, прощальным взглядом окинул Мирославу, ее ножки, что выбились из-под тонкого одеяла, вдохнул запах ее волос и повернулся к дверям — так, верно, лучше будет для нее. Он оставит ей свой подарок и пойдет в холодные снега, в безнадежность.
И тут, вопреки разуму, взбунтовалась любовь или сомнение: а может, только тебя, дурня, и ждала Мирослава, может, для тебя и ночью не запирала дверей?
Еще не зная, что делать дальше, он тихо-тихо прошелся по хате, постоял возле снопиков и неожиданно увидел в простенке свою фотографию. Где же она взяла ее? Такая была только в его хате… Вон оно что… Глубокая благодарность наполнила его душу, и он, неуверенно улыбаясь, снова подошел к постели, смотрел и насмотреться не мог на свою любовь.
«Мирослава, любимая», — звал ее в мыслях, а затем, незаметно для себя, позвал и вслух.
И вдруг Мирослава проснулась, положила руку на грудь, вздохнула. Даниле стало страшно, он отклонился в тень.
А девушка, откидывая волосы со лба, села в кровати.
— Так ясно услыхала его голос… Ой, что это?! — В голосе ее зазвучали испуг, удивление, слезы, а в настороженные глаза вошла луна. И только погодя спросила: — Сон?
— Сон, Мирослава.
— Данило! Данилко! Ты?!
— Я.
— Пришел?
— Пришел.
Мирослава со слезами бросилась к Данилу, потянула его к окну.
— Данилко, родной, это ж ты!.. Не может быть, ой, не может быть! — и упала ему на грудь, веря и не веря, что это он. — Не может быть…
— Выходит, может, — поцеловал ее волосы, что и теперь, как в давнее время, собирали лунные блики и грусть маттиолы.
Вдруг Мирослава испуганно отшатнулась от него.
— Ой, подожди, я же раздета…
Прикрыв рукой вырез сорочки, она метнулась к кровати, подняла руки к вешалке, зашелестела одеждой и через минуту, смущенно улыбаясь, терла пальцами ресницы. Затем подошла к нему, положила руки ему на плечи, потрогала: вправду ли это Данило?
— Почему же тебя так долго не было? Чего я только не передумала. Как ты, любимый?
Данило помрачнел:
— Как?.. Разве это жизнь? Будь она проклята вместе с. теми, кто покалечил ее!
— Данило, ты озлобился?! — ужаснулась Мирослава, отстраняясь от него.
— От такой жизни и мертвый камень может озлобиться. Бьюсь словно рыба об лед и не могу придумать, как мне жить, что делать.
Мирослава сжалась в болезненный комочек и, не спуская взгляда с Данила, твердо сказала:
— Что хочешь делай, как хочешь делай, только не озлобляйся. Тебя же не Родина, не люди осудили, а слепая ненависть Ступача.
— Вот как! — подобрел, разгладил морщины Данило, обнял Мирославу и не стал ей пояснять, что не озлобился он, а только у него большая душевная боль. — А для тебя кто я теперь?
— Ты для меня все: любовь, муки, надежда, муж, отец моего сына или дочки.
— Неужели это может быть? — не поверил ей, не поверил своему будущему.
— Это все будет, Данило. Увидишь: и я, и наши дети, и добрые люди будут еще гордиться тобой, если ты не озлобишься и не измельчаешь, как мельчают в злобе.
— Какой же ты стала!.. — с удивлением глядел на нее и наглядеться не мог.
— Какой, Данилко? Постаревшей?
— Нет, мудрой… словно лето.
— Хотя и не было у нас весны, — загрустила Мирослава. — Вот у меня в разлуке и морщины появились.
— Это не морщины, это мудрость!.. — Данило начал целовать тот сноп, что вобрал в себя солнечное утро, те очи, что подобны синеокому вечеру.
Мирослава льнула к нему, как никогда не льнула, не отстраняясь ни от его уст, ни от его рук.
Что-то бухнуло у завалинки, и они от испуга замерли.
— Это, наверное, груда снега свалилась с крыши, — подошла Мирослава к окну. — А еще возле хаты иногда зайцы прыгают. Я для них сноп овса положила. Вот, смотри!
Припав к стеклу, они увидели, как по золотисто-белой скатерти луга катился живой клубок; вот он вскочил на подворье — и прямо к снопу.
— Вот и есть у нас кусочек сказки, — горькая усмешка мелькнула на устах Данила.
Мирослава лицом прижалась к его плечу.
— Не забыл, как нам с поля или из леса родители приносили хлеб от зайца?
— Не забыл. Я тебе тоже что-то принес.
— Не мели несусветное… — и запнулась, чуть было не сказала удивительное: «Не мели несусветное, товарищ председатель».
Данило расстегнул портфель, вынул из него что-то завернутое в белую бумагу, бережно развернул ее.
— Вот тебе, — подал ей какие-то три стебелька.
— Что это? — удивилась Мирослава.
— Посмотри.
Она включила свет и увидела три молодых пшеничных колоска, что нежно-нежно набирали цвет.
— Это откуда же такое диво?
— Из теплицы Диденко. Новый надежный сорт выводит он, а я возле него верчусь.
— Спасибо, Данилко. Пусть этот колос будет для нас колосом надежды, счастья.
— Если бы оно так было, — помрачнел Данило, а потом достал из котомки большой тернового цвета платок. — Вот тебе мой первый, пусть будет не последним.
Мирослава, положив колоски, радуясь, погрузила руку в красные цветы платка.
— Значит, помнил?
— Не было и часа такого, чтобы не думал о тебе.
— А обо мне и не спрашивай, — и слезы появились в глазах и в голосе. Чтобы погасить их, сказала буднично: — Данилко, может, повечеряем?
Он глянул в окно, покачал головой звездам, что уже меняли ночные краски на предрассветные, вздохнул.
— Мне уже надо идти. Скоро рассвет. Я теперь боюсь рассвета.
Мирослава, наверное, не расслышала его последних слов.
— Какой ты хороший, Данилко.
— Я хуже стал в своей душе.
— Ты лучше стал в моем сердце.
— Мне пора…
— Нет-нет! Ты сейчас не пойдешь. Эта ночь будет нашей.
— Что ты, Мирослава! Я же вне закона.
Она пригнула его голову к себе, он чубом коснулся ее груди.
— Любовь не может быть вне закона.
— Это говоришь ты?
— Нет, моя любовь.
— Ты не боишься ее?
Мирослава одной искренностью заглянула ему под ресницы:
— Материнства не боятся — ждут…
Эта ночь была их первой ночью. Забыв обо всем, Данило и передневал у Мирославы, только она, идя в амбар очищать зерно на посев, впервые за эти месяцы заперла хату… И вторая ночь была их, и третья. С этих пор, кажется, вся его жизнь стала ожиданием этих зимних лунных вечеров, из которых, словно сама любовь, приходила к нему Мирослава. Она приносила запахи мороза, встревоженного зерна и лучшую на свете улыбку. Кого благодарить, кому кланяться до земли, что ты, моя доля, есть на свете?..
А на четвертый вечер, когда Мирослава вернулась домой, возле их ворот блеснули фары машины…
«Кто бы это мог быть? Неужели снова по мою душу?»
Зароились мрачные мысли, Данило побледнел, но ничего не сказал Мирославе, которая возилась возле печи. Кажется, само сердце отстукивало шаги неизвестного. Но почему он один? Данило не выдержал: