Четыре брода - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гони!
— Аллюр три креста? — прыскает кучер и заранее лезет рукой к глазам.
— Еще что-нибудь очень умное брякни!
— Молчу — воды не замучу, — сжимает тот непослушные губы, которым так хочется повеселиться, погулять на широком лице. Лаврик садится на бричку, дергает вожжи, и кони с белыми пятнами на лбах, разбрызгивая росу с кучерявого спорыша, трусят на середину улицы. — Ох, и хорошо же тут! А берег так и поет челнами. Махнем через брод?
— Погоняй к парому, — хмурится Ступач, не зная, как быть с Гримичем: или как-то ущемить его, или на все махнуть рукой? За своими мыслями он и не заметил, что сзади зацокали подковы.
Лаврик лениво скалится на солнце, поворачивает коней на перекресток, оглядывается и вдруг, съежившись, в испуге кричит Ступачу;
— Пригните голову!
— Чего тебе?
— Пригните скорее!
В это мгновение над головами Ступача и Лаврика взметнулось, пролетело что-то темное и тяжелое. Какой-то сумасшедший всадник перескочил через бричку и, поднимая пылищу, унесся вперед.
— Не бесов ли парубок?! — испуганно и восторженно вырвалось у Лаврика. — Как святой Юрий пролетел!
— Кто это? — оторопело спросил Ступач.
— Да Роман Гримич. Видите, ему не хватает дороги, так он напрямик махнул через нас. А вот брат его культурненько объезжает нашу бричку, — и кучер так начинает хохотать, что слезы сразу увлажняют его глаза, ресницы и морщины на щеках.
Ступач только теперь поднял руку к голове.
Василь догнал Романа уже в полях. И сразу напал на него:
— Ты ошалел, или впал в детство, или твой чугунок вверх дном перевернулся?!
Роман искренне рассмеялся, придержал коня, который тут же начал играть под ним.
— Почему ты, брат, так заговорил со мной, словно мы уже и не родня?
— Он, еще и спрашивает! А если бы твои златогривый задел копытом голову Ступача?
— Так, может, тогда все клепки встали бы на свое место, — беззаботно ответил Роман и похвалился: — А здорово я перескочил через бричку и тех, кто сидел в ней?
— Только что будет нам за эти перескоки? — опечалился Василь.
— Да ничего не будет. Если Ступач захочет судиться со мной, то скажу: виноват норовистый конь. Пусть и судится с ним…
— Сегодня мы жнецы, а кем будем завтра из-за твоих проделок? — покачал головой Василь. — Думать надо все-таки головой, а не копытом.
— Оставь, брат, свои сетования, а то от них и день скиснет. А у нас еще столько дела сегодня! — Роман пустил коня рысью, еще и песенку шуточную замурлыкал про ту Гандзю милую, что брови накрасила купоросом…
XIX
Лощинами да крутоярами Данило выбрался на заросший травой проселок. По обеим сторонам от него спала сизая рожь, тяжелый колос в последний раз глядел на белый свет, ибо завтра-послезавтра он упадет на стерню. Вот так бы и самому прилечь возле колоса и под шорох стебля заснуть до утренней зари или до того венца, которым солнце рассекает ночь. Но ему теперь придется прятаться от солнца, от утреннего колоса, от утреннего поля.
Ой поле килиїмське!Бодай же ти лiто й зиму зеленiло,Як ти мене при нещасливiй годинi сподобило!
«Килиимское поле не забыло казака Голоту. А вспомнит ли наше поле меня? Поле, может, и вспомнит, а люди? Что скажут, что подумают они?» До этого времени он старался как можно меньше беспокоить их своими хлопотами и невзгодами — у каждого хватает своих собственных тревог и горя. А что же завтра делать?
Под ногами что-то жестко зашуршало. Данило сначала вздрогнул, потом наклонился, и его руку защекотал куст перекати-поля, который еще крепко держался земли. Вот и он, Данило, сейчас становится перекати-полем.
«Так куда же, куда деваться теперь?» — безмолвно спрашивает ниву и одинокий подсолнух, что каким-то чудом вырос во ржи. Но безмолвствует рожь, безмолвствует и подсолнух. У них свои молчаливые заботы: отдать людям весь, до зернышка, урожай, а уж как людям жить — это не их забота. А вот и стебли овса касаются друг друга своими звоночками и вздрагивают даже от голоса перепелки.
«Спать пойдем, спать пойдем», — дремотно обманывает своим словом перепелка, так как думает-то она не о сне, а о любви.
А о чем думает теперь Мирослава? Оплакивает или проклинает свою любовь? Зачем он сказал, что поедет в город? Это же может вызвать подозрение, что и в самом деле он таился с чем-то от нее. Хотел как-то успокоить девушку, а сделал хуже.
«Спать пойдем, спать пойдем». Куда же ему сейчас пойти, куда унести себя, свое сердце, что томится и ноет? Может, заглянуть в школу, к тому человеку, который похож на казака Голоту, — к Шульге, а может, зайти к Максиму Диденко? Если не испугается, то что-то посоветует, ибо есть у него и ум, и понятливость в голове. Хотя какой теперь совет, если сам себя боишься?
На шляху заурчали машины. Какой груз они теперь везут людям — доброе или что-то дурное? Машины затихли, а вдали, навстречу Данилу, показался всадник. Как славно было раньше встретиться с всадником в поле, поговорить о том о сем, прислушаться к ночи, в которой бродят сонные туманы. Да это было когда-то… И, подавляя свою гордость, Данило втягивает голову в плечи, согнувшись входит в рожь, подальше от человека, ближе к перепелке, припадает к земле. Никогда еще он не лежал во ржи, не вытаптывал ее, а. теперь так позорно прячется. И от кого? От человека!
В поле гулко отдается топот копыт и слышится тихий напев:
Їде козак з України —Мушкет за плечима,За ним плаче дiвчинонькаЗ чорними очима.
Недаром столько девичьих слез в украинских песнях. Недаром!
Отстукали копыта, стихла песня, и Данило поднялся с земли. Ржаные колосья бились о грудь, о плечи и роняли росу или слезы на руки. И тут славное житечко вырастили люди, вот только он не будет жать с ними, не пройдется с косой, не свяжет тугой, нарядный сноп, не поставит полукопны, с которой днем будет стекать солнце, а ночью — луна. Был человек, а стал перекати-поле и даже что-то еще худшее. И все равно, в какой бы ты переплет ни попал, должен как-то действовать. Действовать! Данило осторожно перешел на другую дорогу, уже не прислушиваясь к шорохам нивы, к голосам перепелок, а лишь всматриваясь в залитую луной долину, которая в низинах поднимала кусты тумана.
«Ой, тумане, мiй латаний талане!»… Да, таков мой удел… Латаный со вчерашнего или позавчерашнего вечера. До этого же как улыбался ему и надеждами, и людскими очами! Неужели это все никогда не возвратится к нему? А может, пойти с повинной? Только с какой повинной? Разве он, а не Ступач, провинился перед людьми, перед государством?
Нет, за Ступачову ошибку или злобу я не понесу свою жизнь на плаху, и так она наказана больше, чем надо. А стал бы Ступачовым подпевалой, так не терзали бы твою долю. Но ведь ты же сам как-то говорил: время не дало нам тихой доли… Делать что-то, делать надо! Только что? Как навязчиво роятся одни и те же мысли, даже голова пухнет от них…»
Он и не заметил, как из хлебов снова вынырнула фигура всадника. Ехал он не спеша, приглядываясь к ниве или к ночи, а медлительная лошадка его, опустив голову, подметала гривой дорогу и аппетитно пощипывала траву.
Снова прятаться? Да возмутилась уязвленная гордость, и Данило, выпрямившись, пошел навстречу всаднику. Тот, заслышав шаги, поводьями остановил лошадку, поднялся на стременах.
«Будто Михайло Чигирин кивает бородой? Конечно же он!» — узнал неутомимого председателя колхоза, вздумавшего на старости лет заочно учиться в институте: раньше крестьянин обходился молитвой, а теперь ему нужна наука.
И Чигирин узнал Данила, ловко соскочил на землю, нацелил на него небольшие глазки и сноп бороды, в которой уже гуляет белый цвет: еще в двадцатом году он прикрыл ею глубокий сабельный шрам.
— Неужели ты? — не то удивляясь, не то смущаясь, с улыбкой спросил Чигирин.
— Выходит, я, — не знает, что ответить, Данило.
— Дела… — трясет бородой Чигирин, протягивает небольшую узловатую руку. И весь он небольшой, коренастый, удивительно похожий на гриб боровик. — Как оно?
— Плохо, Михайло Иванович. Страх как плохо.
— Верю, — вдруг погрустнел человек, потом глянул вдаль. — Неумытая совесть у того Ступача. И когда только переведутся правители одного дня?.. Куда же ты теперь?
— Куда глаза глядят.
— Как раз жатву надо начинать, а хозяин должен идти куда глаза глядят, — еще больше опечалился Чигирин. — Да будем надеяться на правду. Ты писал куда-нибудь?
— Нет.
— И напрасно. Где-нибудь схоронись, пережди эти дни, а правды добивайся. Если же потребуется свидетель, то и на меня можешь сослаться. Скажу, что знаю тебя с колыбели.
У Данила задрожали губы:
— Кому теперь нужна наша колыбель?
— И не говори такое! Зловредному и гадюковатому, известно, ни колыбель, ни мать над нею, ни наш ревностный труд, ни наша судьба не нужны. Но им не затмить наш день и время!