Четыре брода - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы не знаете, где живет директор вашего совхоза?
— Почему ж, дитя, не знаю, где живет добрый человек? Это с плохим не хочется знаться. Вот перейдешь мостик через Сниводу и сразу же бери по левую руку к школе, а от нее — по правую руку, то прямо и дойдешь до панского дворца.
Вскоре Данило доходит до бывшего панского, с белыми колоннами, дома. Тут только в двух окнах горит свет. Он припадает к одному, полураскрытому, и сразу же видит склонившуюся над столом фигуру Максима Диденко. С карандашом в руке он хмурится над какой-то сводкой-скатертью и тихонько напевает ей:
Скатертино, скатертино,Над тобою марно гину.
И хоть как тревожно на душе у Данила, но он не выдерживает:
— Максим Петрович, живите себе и нам на радость, не погибайте.
— Кто это?! — вскрикнул Диденко, подошел к окну, поднял вверх брови и шепотом спросил: — Ты?
— Я, — притих Данило, как перед судом.
Диденко невольно оглянулся.
— Так заходи скорее.
— Стоит ли?
— Заходи без лишних разговоров.
Данило зашел в просторный, обвешанный плакатами и грамотами кабинет, в углу которого стоял роскошный ржаной сноп нового урожая. Диденко положил руки на плечи Данила, поморщился, не зная, о чем расспрашивать, что говорить. Повисла неловкая тишина, в которой Данило слышал биение своего сердца. А в это время в окно, что выходило в сад, донеслись тихие голоса:
— Какие у тебя красивые очи.
— Разве их сейчас видно? — не верила девушка хлопцу.
— А я их всегда вижу перед собой.
— И в темноте?
— В темноте они мне светят, словно звезды.
— Ой! — с болью встрепенулась девушка.
— Ты чего?
— Мама говорила, что ей в молодости то же самое говорил отец. А когда женился, то начал пригашать те звезды.
— Так это при капитализме было. У нас такого никогда не будет.
— И не должно быть…
Диденко смущенно улыбнулся:
— Кому-то любовь, а кому бумажки… Так как же ты, Данило, ко мне попал?
— Пришел как к отцу. Посоветоваться пришел, что мне делать на этом свете… Вы уже все знаете обо мне?
— Знаю. Худая молва не лежит, — вздохнул Диденко. — Ступач тебя преследует?
— Ступач.
— Это безрассудный, жестокосердный человек. Когда-то он был батраком у такого дьяка-плута, которого даже попы называли сатаной. Наглотался там зла, да и начал лихом копать свое поле. Ох, эти недалекие, озлобленные копачи… Что же делать с тобой, с самым лучшим председателем в районе?
— Вы думаете, я знаю? Голова совсем кругом пошла. Легко было моей родне говорить: «Держись ума и плуга». Да иногда ум и плуг не держатся нас…
— К сожалению. — Диденко начал ходить по комнате. — Что же я тебе могу посоветовать, что могу сделать для тебя? Что? Ведь у меня тоже нет большой власти… Когда-то ты мне говорил: нам время не дало легкой доли. Помнишь?
— Помню, — понурился Данило.
— И это, очевидно, правда: пока время не дает легкой доли. И какая бы доля ни выпала тебе, какие бы испытания ни выпали бы на твои дни, ты должен быть Человеком. Даже в самую тяжелую минуту, когда уже все покинет нас, мы должны оставаться со своим евшан-зельем, с безграничной любовью к Отчизне. А она нас не забудет. Это говорю тебе как человек верящий — как большевик и твой друг, который, правда, не очень сумеет теперь защитить тебя. Понимаешь?
— Думаю.
— Вот и думай, что оно и к чему, казнись своими горестями, но оставайся человеком. Это если о великом и высоком думать. А теперь о будничном: подави свои печали как мужчина и пока что оставайся у меня садовником. Переходи в курень, что стоит посреди сада, да и орудуй. А далее будет видно. Я верю в это, ибо верю в разум людской, в разум времени. Согласен?
— Спасибо. — Данило с благодарностью глянул под утомленные, потемневшие веки, за которыми стояла большая печаль. — Не страшно вам с таким «элементом»?
— Не так страшно, как неудобно. По рукам? — и протянул темную от загара руку.
— Еще раз спасибо. Пасека есть в вашем саду? — спросил Данило, забывая и не забывая о своем.
— Стоит небольшая. Вот так-то, голубь сизый. Пусть наш сад убережет тебя от недоброго глаза. Работы же в нем ой как много.
— Разве меня когда-нибудь пугала работа?
— Это я знаю. Вечерял?
— Нет.
— Повечеряем холодной индюшатиной. И поведу тебя в курень. Там есть сено, одеяло, подушка.
— Не знаю, Максим Петрович, как и благодарить вас.
— Обойдемся без этого. Неужели ты думаешь, анонимка или нашептывание смогут сделать нас мелочными?.. Мы же советские люди. Советские! Слышишь?
— Слышу.
Вдалеке запели петухи, а в саду испуганно отозвалась девушка:
— Ой, уже петухи поют. Бегу, бегу!
— А, пропали бы они! Вот пакостная птица. Ну, еще капельку постой.
— Знаю я твою капельку. Прощай, бегу.
— Я тебя на руках донесу…
— Вот для чего нужны руки человеку, — подбадривая Данила, усмехнулся Диденко.
XX
Над самым татарским бродом за какие-то две недели расцвела подснежником новая хата-белянка. Летом ей о чем-то дремотно шепчут обленившаяся волна и камыш, осенью испуганным звоном откликаются привязанные челны, а зимой в деревьях потрескивает или дедом покряхтывает мороз и в окна бьют крыльями ветровеи, стучат метелицы.
А когда же постучит Данило?.. Где он теперь, где его очи и где его большие добрые руки? Может, время взяло и их, и то, что считалось-звалось любовью?..
От такой мысли стон вырвался из груди девушки, как из той метелицы, что никак не может найти себе пристанища. Так и у души Мирославы нет теперь пристанища: все бьется она в кручине, в отчаянии, все кружит в поисках той дороги или стежки, па которой лишь в снах появляется Данило. Только сны связывают ее с ним. Только сны…
А вокруг так беснуется метель, что не поймешь, где небо, где земля, где речка, где приселок. Мирослава наугад, увязая в сугробах, бредет из амбара домой. Метель выбивает из нее дух зерна, выжимает и слезы. А сколько их вылилось в новой хате-белянке, в которой никогда не запираются двери?!
«Ты не запирай двери, я скоро вернусь…»
Это «скоро» обернулось месяцами. Да какими месяцами?! Пусть бы их и через века никому не довелось пережить…
Кто из нас в тревожной молодости, хотя бы тайком, не мечтал о необычной любви: ты будешь так любить своего суженого и он тебя так, как никто не любил. Как никто! Вот и пришла к ней такая любовь, какая, верно, мало у кого была. Да только веет от нее сейчас полынной горечью. Тот день, когда она узнала обо всем, стал для нее роковым и мучительным. Даже седой тато, приехав как-то в гости к ней, еще больше опечалил Мирославу:
— Уже можно и не ждать. Видать, не судьба. Выходи, доченька, за другого. Ведь что такое девичья краса? Блеснет, словно роса, и туманцем сойдет, как роса летом. А жизнь есть жизнь, и она требует своего: если не любви, то материнства.
Может, в этом тоже есть какая-то мудрость старости, но как любви смириться с нею?
И дочь напомнила отцу, как он к ней, еще ребенку, наклонил с нивы несколько сизых, со слезой, колосков.
— Тогда вы сказали: всегда заботься о колосе, о хлебе святом. А разве о человеке надо меньше заботиться?
Отец озабоченно покачал головой, что тоже испытала на веку всякое, посмотрел на свои большие руки, которые словно взвешивали что-то.
— Так где же он, тот человек? На земле или в земле? Наверное, беспощадной мачехой стала ему судьба. — И пошел запирать на ночь двери.
— Не запирайте, тато.
— Это ж почему? — удивленно соединил дуги седых бровей: не тронулась ли его дочь? — А если кто-нибудь заберется и обворует?
Одной скорбью посмотрела на него Мирослава:
— Самое дорогое уже украдено, а тряпок не жаль.
— Оно-то так, тряпок не жаль, а рода жаль. — Словно седой туман, зашатался у дверей старик. — Мне чуть ли не каждую ночь снятся внуки. Неужели я не дождусь их? Может, ты уехала бы из этого села, чтобы забыть все?
— Я ничего не хочу забывать! Ничего…
Да и вправду, как она могла забыть ту первую ночь в полях и первые хлопоты жатвы под прищуренным взглядом Данила, и тот ветряк, который поднимал ее волосы, и те руки, что впервые поднимали ее, и те ворота, что стонали чайкой, и те уста, что искали ее уст? Увяли ее уста, и вся она стала словно оброненный после жатвы стебель.
Хоть печаль сковала ее душу, да не смогла выжать любви ни к Данилу, ни к людям. Наверное, потому уважают и жалеют ее в селе. Даже эти горделивые парубки, что колдуют возле машин, не подшучивают над ней, как подшучивали прежде. Они же и подбили приселок сообща поставить ей хату: может, в новом жилище меньше станет печалей у молоденького товарища агронома. Да не угадали добросердечные парубки, которые назвали ее хату гнездом перепелки. Надо же такое выдумать!..