Рожденные на улице Мопра - Шишкин Евгений Васильевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще недавно Алексею казалось, что Москва открыта ему и открылась ему, но теперь Москва вытесняла его, выдавливала… Кто он есть? Полусирота из нищего Вятска, в карманах — «фук-фук», из черни — «простой парень из захолустья…», возомнивший, что Москва его полюбила… что можно вот так, сразу покорить эти камни, ничем не поступившись, ничего не заплатив.
Минутная стрелка на часах Спасской башни липла к стрелке часовой. Караул у мавзолея менялся. Группки туристов, редких гуляющих парочек и неприкаянных зевак-одиночек приблизились к ограждению, дабы поглазеть, как чеканят шаг бравые кремлевские солдатики. Кучка иностранцев — молодящиеся старушки в клетчатых брюках и седые бодрячки с морщинистыми губами в светлых ветровках, готовые всегда, по любому слову и кивку экскурсовода улыбаться, подтянулись ко входу в мавзолей, взвели фотокамеры. Алексей окинул ухоженных, с оловянными радостными глазами чужеземцев, которые щелкали первоклассными японскими фотоаппаратами. Никогда они не понимали и не поймут, что есть Россия.
Часы били на башне. Двое солдат с винтовками, как заведенные игрушки, из секунды в секунду чеканно сменили караул, замерли у некрополя.
Заносчиво-запредельная мысль нагрянула на Алексея с последним ударом курантов. А ведь настанет час, когда попрут Ильича из мавзолея! И весь мавзолей отсюда попрут. Ей-бог, снесут, счистят! Алексей оглянулся. Нет же нигде следов царской власти.
С этими крамольными, антисоветскими, самого себя пугающими мыслями Алексей покинул Красную площадь, свернул в Александровский сад. Он шел мимо Вечного огня, у памятника Неизвестному солдату, читал много раз читанное «Имя твое неизвестно…» Прежде это не вызывало протеста, теперь хотелось спросить: почему неизвестно? На Востоке, было время, женщине давали имя лишь после того, как она родит сына… Но в России каждому русскому имя дается с рождения. Почему ж имя солдата, защитника и победителя, неизвестно? Почему? Кто ответит?
Несколько лет назад он гулял в Александровском саду — со слезами радости на глазах. Он ликовал! Его приняли в университет на исторический! Москва распахнула объятия, отплатила за труды и дерзость! Выходит, ненадолго. Гэбисты будут по-прежнему давить, шантажировать. Требовать новых бумаг, новых сведений. Им отступиться от него нельзя. А ему защититься некем. Они знают, что он не побежит жаловаться в американское посольство, не станет искать картавых журналюг с «Радио Свободы». Он одинок здесь и беззащитен. Московские мальчики, отпрыски влиятельных пап-мам, пролезут в любую щель без мыла, сумеют избежать любого прижима. Но ему держать оборону в одиночку.
Алексей шагал по Каменному мосту, глубоко засунув руки в карманы. Ежился. С реки дул ветер. Ветер нагоняли и машины, что проносились рядом. Река была серой. Она, казалось, сгустила в себе серость нависшего над нею неба, холодно отблескивала мелкими волнами и проплешинами ряби. Справа, вниз по течению, там, где когда-то был храм Христа Спасителя, воздвигнутый в честь победы над Францией и Бонапартом и взорванный сталинскими дегенератами, дымился теплым мутноватым маревом открытый бассейн «Москва». Что-то виделось сейчас Алексею в этом дьявольское — словно разлом в земной коре, а храм-страдалец провалился внутрь, и на его место натекла лужа, где борбаются голые безбожники-святотатцы.
Чуть ближе, на другом берегу реки возвышался синеватым серым монолитом «дом на набережной» — дом знатных советских вельмож и прочих там художественных и ученых знаменитостей; некоторые из них превращались в ничтожества, в тлю или были всегда таковыми, да так и прожили всю жизнь, не догадываясь, не задумываясь о правде… Дом на набережной даже показался синеватой пирамидой, гробницей.
Толстые мешковатые буквы вещали на боку с колоннами — «Театр эстрады». Недавно Алексей вырвал билеты на концерт Аркадия Райкина. Он откровенно смеялся на представлении и находил в болтовне старика артиста двойной смысл, точнее — свободолюбие… Он, этот Райкин, и впрямь был смешон со своим словоблудием. И все они, кто был в зале и кто на сцене, были смешны — как марионетки, которых дергают за нитки дзержинские, кулики и даже шавки разуваевы. Артист Райкин — просто сытый шут. Как всякому шуту, ему положено в меру паясничать и даже задираться. Что он великолепно и делал при разных царях. Хитрован: лучше нести ахинею, чем бревно!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Алексей остановился на мосту. Огляделся кругом, неспешно, панорамно, широко. Вся раздольная Москва казалась серой, неуступчивой. И хотя — не богатой, но чужой. И труд, и житье здесь — не для избранных, но для особенных… Чопорные сталинские высотки тыкали шпилями небо, черные «Волги» с правительственными номерами с гонором проносились по мосту, обдавая ветром и пылью, церемонно реял красный стяг над Верховным Советом СССР. Все дома, машины, даже постовые на кремлевской набережной, казавшиеся отсюда, с моста, муравьишками, казалось, подавляли русский, простодушный устрой страны, давили на всякую частную судьбу. Впервые Москва была для Алексея Ворончихина такой мрачной и злобствующей.
Он достал из кармана дорогую зажигалку, подаренную Разуваевым, спасительницу в трудный миг, символ крепости духа. Со всего маху швырнул далеко в мутные воды Москвы-реки.
Вечером Алексей Ворончихин уехал домой, в Вятск. С тем же чемоданом, с каким четыре года назад явился в Москву на учебу. Перед отъездом он нашел в университете Осипа Данилкина, отозвал в уголок:
— Оська, ты под колпаком. Фарцовню на время завяжи… Чтобы прогнуться, напросись на октябрьской демонстрации нести портрет Маркса. Именно Маркса. Это тебе зачтется.
Побледневший Осип стал хватать трясущимися руками локоть Алексея:
— Под каким колпаком? У кого? Какой Маркс?
Алексей с ним не рассусоливал:
— Я тебе внятно сказал, Оська, — портрет Маркса! Исключительно Маркса! Других объяснений дать не могу. Государственная тайна… Вот еще что. Мне очень нравится Аллочка Мараховская. Скажи, что я страстный ее поклонник. Но наше свидание переносится. Пусть подождет.
VПеред октябрьскими праздниками на открытом партсобрании военного училища Павел Ворончихин готовился стать кандидатом в члены КПСС. Старший сержант, заместитель командира взвода, отличник учебы и боевой и политической подготовки, прошел срочную службу — все в зачёт. Лишь одно лыко в строку — родня.
Замполит училища полковник Хромов, глядя в анкету претендента, спросил Павла:
— Отец умер. А мать кем работает? На пенсии, что ли?
— Я не знаю, товарищ полковник, кем она сейчас работает. Тапки вроде бы шьет. В лагере она. — Щеки Павла загорели. Его всего пронизывал стыд. Захотелось даже отречься от заявления — в клочья порвать неполную анкету.
— Ворончихин меня предупреждал об этом, — вступил в разговор парторг, подполковник Векшин. — Это я ему посоветовал не писать про мать в анкете. Сын за родителя не ответчик.
— За что она осуждена? — спросил замполит Павла.
— Пивную на нашей улице сожгла. Чтоб молодежь пьянствовала меньше.
— А ты что, тоже пил?
— Случалось… Но как ее посадили, в рот не брал. Четыре с лишним года прошло.
— Вот это поступок! По-партийному! — похвалил Хромов.
— Рассказывать на собрании эту историю необязательно, — заметил Векшин.
— Но если кто-то спросит, я расскажу, — возразил Павел. — Все в открытую должно быть. И дед у меня сидел. Долго. Лет десять. Как враг народа… Мне нечего, товарищ полковник, за него стыдиться. У него своя жизнь — у меня своя. И скрывать нечего! — Павел еще шире распахнул душу. — Отец у меня в плену был. В сорок первом попал. Потом в штрафбате… Он честный человек. Простой работяга. Я горжусь им… Не хочу, чтобы кто-то за спиной шептался. Тень на плетень наводил. Вот, мол, Ворончихин выслуживается, в партию лезет. Я в партию не лезу! Я честно вступаю. По убеждениям.
— Это правильно, когда по убеждениям, — согласился замполит Хромов. — Можешь идти, Ворончихин.
Парторг Векшин придавлено молчал. Вышло так, что он содействовал укрывательству фактов из Павловой биографии.