Эхо прошедшего - Вера Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Массалитинов ставил сцену из «Братьев Карамазовых», где старец Зосима принимает богомольцев. Нина играла в этой сцене роль женщины, которая потеряла ребенка, очень тоскует и вот пришла к старцу за утешением. Меня смех разбирает, когда теперь читаю это место из «Братьев Карамазовых»: так и слышу Нинку, как она, старательно выговаривая по-простонародному и сокрушенно покачивая головой, изображает эту женщину. Она потом меняла выражение и говорила за всех остальных богомольцев.
Но мы все-таки не слишком верили в Нинины таланты, пока не пошли в театр, где Массалитинов демонстрировал игру своих учеников и учениц. Была поставлена эта сцена со старцем Зосимой, а потом еще сценка в монастыре из «В лесах» Мельникова-Печерского. Вот тут мы и разинули рты на нашу Нину — она была такой настоящей деревенской молодухой, так естественно и свободно держалась на сцене, как будто век там провела.
В особенности нам понравилась она в роли разбитной молодой монашки, которая, взяв руки в боки, вдруг прошлась, дробно перестукивая каблучками, лихо напевая: «Топор и рукавица, жена мужа не боится, рукавица и топор, жена мужа об забор!..» Наша Нина поет, танцует, быстро и легко движется по сцене! Это было так непохоже на ее обыкновенную сонную медлительность, что мы все диву дались, — оказывается, у нее в самом деле способности.
Потом сделалась весна, и в унылом городе Берлине тоже можно было увидеть признаки, робко возвещающие приближение весны. Почки на липах набухли, газоны на Ильменауэрштрассе зазеленели, на них появились лиловые, желтые крокусы — смешные цветы, вовсе не имеющие стебелька и листьев, а потому производящие впечатление чего-то искусственного. Цветы на клумбах были все садовые. Они были крупными и яркими, но сердце к ним не лежало: может быть, оттого, что мне всегда виделась густая, высокая трава, которую чуть колышет ветер, свободно пролетающий над полями. Ветер, не стесненный оградой высоких домов. Ветер, пахнущий черемухой, ландышами, еще чем-то таким знакомым. А в траве ромашки, кашка, еще колокольчики лиловые, немного сухие и не пахнущие, которые так любила тетя Наташа.
«Я боюсь города, я люблю пустынное море и лес… …Моя душа мягка и податлива, и всегда она принимает образ того места, где живет, образ того, что слышит она и видит. И то большая она становится, просторная и светлая, как вечернее небо над пустынным морем, то сжимается в комочек, превращается в кубик, протягивается, как серый коридор между глухих каменных стен. Дверей много, а выхода нет — так кажется моей душе, когда попадает она в город, где в каменных клетках, поставленных одна на другую, живут городские люди. Потому что все эти двери — обман. Когда откроешь одну, за ней стоит другая, а когда откроешь эту, за ней видна еще и еще, и, сколько бы ни шел по городу, везде ты увидишь двери и обманутых людей, которые входят и выходят.
И я боюсь города, его каменных стен и людей его…»
Мы с Тином удлиняем свои прогулки по Берлину, ловко ездим в «унтергрунде», как называется берлинское метро. Один раз мы забрели к рейхстагу и долго рассматривали это мрачное черное здание со статуями, вооруженными всякими копьями, алебардами, касками и прочей средневековой амуницией, в изобилии натыканной на всех выдающихся местах фронтона.
Много было в Берлине статуй конных и пеших маршалов, канцлеров и фельдмаршалов. У всех этих военных под громадной каской торчали вверх совершенно потрясающие усы, — впрочем, такие усы встречались во множестве и у обыкновенных прохожих, только торчали они не из-под касок, а из-под котелков, в которых ходили все солидные бюргеры.
Мы странно одиноки с Тином в этом большом городе. Мы такие непохожие, мы дикари, тоскующие по своим джунглям и саваннам, мы бредем по этим серым каменным улицам и не знаем, почему в нашей походке усталость, почему мы едва волочим ноги по этому неживому, тупому в своем безразличии камню. Мы еще не знаем, что мы просто устали смотреть на бесконечные, страшные своим однообразием дома, мы не знаем, что мы в своих толстых ботинках тоскуем по прохладной земле тропинки, поросшей мягким подорожником, по которому так славно пробежаться босиком, срезавши хлыстик и подстегивая себя по ногам. Мы не знаем, мы не сознаем, что мы на самом деле несчастны. Мы не рассуждаем, не спрашиваем — почему это нужно и нужно ли это? Раз мы тут живем, значит, так надо, надо терпеть и делать все, что от нас зависит, чтобы и в этом огромном городе быть ближе к природе. И мы инстинктивно убегаем на пустыри, ходим в Грюневальд, валяемся на его тощей травке, в которой иногда попадаются даже пыльные и какие-то странные ромашки.
А потом грянула жара, до того гнетущая, до того невыносимая в большом городе, что мама начинает думать о поездках за город, где можно было бы купаться и загорать. Несколько раз мы выезжаем на «воскресном загородном, останавливающемся на всех станциях поезде», — это название из семи слов немцы ухитряются впихнуть в одно слово, очень несуразно выглядящее на длиннейшей табличке на перроне.
Мы ездим на Ванзее — большое озеро с пристанями и пароходиками, с лодками и яхтами. Берега, сплошь заросшие камышами и тростником. Только в некоторых местах, наименее топких и болотистых, проложены рыбаками узенькие тропинки и над самой водой сделаны скамеечки или сиденья на охапках ивовых прутьев и травы. Там, однако, сидят свирепые рыболовы, вперив глаза в поплавок, — не дай бог появиться на его тропинке! Рыболов тотчас же начинает ожесточенную немую жестикуляцию, свирепо вращая глазами и конвульсивно хватаясь за разные предметы, делая вид, что собирается запустить ими в нежелательного пришельца.
В общем, мы кое-как добирались до воды, увязая в холодной противной тине, и купались без всякого удовольствия. Вода была такой мутной, что нельзя было разобрать, глубоко тут или мелко, а из-под всех кустов высовывались проклятые удочки и слышались едва сдерживаемые проклятия рыболовов, — они думали, что мы распугиваем им несуществующую рыбу.
Как хотелось выкупаться, но не в этих грязных прудах, а в море, которое мы так любили! И вдруг мама заявила нам: мы едем в Аальбек — угриный поселок на берегу Балтийского моря. Туда, где недалеко расположен остров Рюген, в честь которого был назван пароход, привезший нас в Германию.
В диком восторге мы действительно через несколько дней покатили в этот Аальбек (ааль — угорь по-немецки). Это место по каким-то таинственным причинам избрали для нереста морские угри чуть ли не со всех морей и океанов земного шара. Там их, естественно, ловят в больших количествах, тут же коптят и маринуют. Бедные угри! Столько сотен километров проплыть, чтобы погибнуть в коптильне предприимчивых немцев! Впрочем, жалость была тотчас забыта, как только мама купила первого огромного, чуть ли не метрового, угря, еще тепленького, прямо из коптильни. Его разложили на столе в гостинице, где мы остановились, и мама разделила его между нами — каждому достался кусок сантиметров в тридцать длиной. Ничего более вкусного, чем этот угорь, я никогда больше не ела, вот это было пиршество! Бело-розовое, нежное мясо угря имеет ни с чем не сравнимый изысканный вкус и просто тает во рту. Урча от наслаждения, зажмурившись, мы поедали угря — теперь мы поняли, почему за ним так страстно охотятся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});