Эхо прошедшего - Вера Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Длиннющая Гогенцоллерндамм — мне всегда казалось, что этой улице нарочно подобрали такое длинное имя, — в самом деле упиралась в Грюневальд и этот самый Розовый угол. Никаких роз там не оказалось, а Зеленый лес был действительно лесом, изрядно вытоптанным и унылым, очень мало похожим на настоящий, — мы видывали не такие леса, — не особенно высокие, чахлые ели, сосны, с землей под ними, не густо покрытой желтой осыпавшейся хвоей.
Постепенно мы с Тином начинаем уходить все дальше от дома, исследуя все эти Гогенцоллерндаммы, Розовые углы, подступы к Грюневальду. Мы находим за неплотными изгородями незастроенные места, — мы прячемся, носимся с палочкой-стукалочкой, громко нарушая благонравную немецкую тишину громогласным счетом по-русски.
В своих странствиях мы достигаем Курфюрстендамма (красивый длинный, широкий проспект, обсаженный деревьями), где расположены самые большие кинотеатры, роскошные магазины, где множество людей снуют туда-сюда и ездят двухэтажные автобусы — крафтобусы, или сокращенно крафты.
…Мы очень любили гулять с мамой. Мама бывала оживленной, быстро ходила, показывая нам всякие достопримечательности, и я безгранично доверяла верности маминых мнений, суждений и критических замечаний. Мы с Тином с каким-то благоговением смотрели на маму, и не могло быть и тени какого-нибудь сомнения в правильности ее слов или поступков: мама всегда была права — и нам в голову даже не приходило в чем-либо ее критиковать. Мы восхищались тем, как мама всегда безошибочно знает, какой автобус куда едет, уверенно чувствует себя в лабиринте бесконечных улиц, уныло похожих друг на друга.
Щедрою рукой мама покупала килограмма два черешен, и мы, подхватив пакет на руки, залезали на верх крафта. Чуть улыбаясь и делая вид, что ничего не видит, мама на самом деле отлично примечала, как мы пуляем косточками с высоты крафта в ничего не подозревавших прохожих.
Одни мы не решались пользоваться транспортом и совершали свои путешествия пешком. Мы странствовали большею частью вдвоем с Тином, так как Саввка все чаще требовался для сопровождения мамы по всяким ее делам в издательствах, для посещения всяких деловых людей и немногих знакомых.
Мама купила мне два «дирдли-клайа» — это наряд, похожий на национальное платье немецких девушек: ситцевое, в мелкую клеточку, с набранной в сборку юбкой и четырехугольным вырезом, отделанным узким кружевцем и черной бархоткой. Поверх надевался маленький передник в цвет рисунка ситца. Ведь, несмотря на свои одиннадцать лет, я была высокой и длинноногой девицей и мне легко можно было дать 14–15 лет. Только диковатые, смотрящие исподлобья глаза бывшей «Пучи» и общее наивное выражение напоминали о моем истинном возрасте.
Той же ранней осенью на знакомой опушке Грюневальда, где раньше стояли карусели, произошли разительные перемены. Пришедши туда однажды покататься на любимых волчках, мы увидели голое вытоптанное пространство, с неубранными кучами мусора, бумажками, обрывками веревок. Было похоже на комнату в пьесе «Вишневый сад», когда все уже уехали, забыв несчастного Фирса, а издали уже доносится стук топоров, рубящих вишневые деревья. Между прочим, мне всегда казалась излишней жестокость автора, бросающего беднягу Фирса, такого старого и преданного, на этот, тоже забытый диванчик, где он с кряхтением умирает. По-моему, эта жестокость объяснялась желанием вышибить у зрителя сочувственную слезу. В самом деле, оглядываясь на зрителей, я видела, как многие дамы вынимали платки и прижимали их к глазам, а театр наполнялся звуками сморкания и вздохами. Я не была так слезоточива, потому что не верила, что такие, в общем, неплохие люди, какие были изображены в пьесе, могут забыть своего верного слугу просто так, как ненужный кусок веревки или бумажку. Ощущению жалости также мешало немного неуместное любопытство — кто потом найдет труп бедняги Фирса, раз дом заперт, и неужели ему придется так и сгнить тут без захоронения?
Опушка Грюневальда была похожа на последнюю картину из чеховской пьесы еще и потому, что издали в самом деле раздавался стук топоров: оказывается, срубали довольно широкий ряд сосен и елей. Мы остановились в горестном изумлении — где же теперь мы будем кататься?
Однако наше горе быстро миновало, когда мы подошли ближе к вырубке, — мы увидели здесь очень интересное и, главное, неисследованное поле деятельности. Пока работали лесорубы, ездили машины, визжали пилы, ржали лошади, нас, конечно, близко не подпустили. Однако мы успели увидеть, что деревья валились как попало, образовывая хаотически нагроможденные кучи из стволов и ветвей. Мы посмотрели друг на друга.
— А здорово было бы взбираться наверх и потом скатываться по ветвям вниз! — выразил общее мнение Саввка. — Подождем, когда все уйдут.
Ждать пришлось недолго, так как дело уже близилось к вечеру. Скоро последний рабочий скрылся в наступивших сумерках, и мы осторожно приблизились к поваленным деревьям. Восхитительно пахло смолой и хвоей, поверженные сосны и ели лежали совсем как убитые богатыри на поле брани, и, как на картине Васнецова, над ними каркали вороны.
Но нам не было дела до воронья. Мы уже карабкались по гладким стволам сосен — у них не такие густые и колючие ветви, как у елей. Они перпендикулярно торчат вверх, и за них можно хорошо держаться. Вот Саввка первый достиг верхушки, он совсем скрывается и вдруг выпускает ветку и скатывается свободным падением вниз — мягко опускающиеся и пружинящие ветви тут же быстро возвращаются в исходное положение, указывая трассу Саввкиного падения. Мы с Тином ждем, замирая, и вот слышим приглушенный, но восторженный голос:
— Совсем не больно! А как долго падаешь… Тут еще ямы какие-то.
Тогда я тоже выпускаю ветку, втягиваю голову в плечи и начинаю заваливаться на бок, изо всех сил стараясь преодолеть желание уцепиться за что-нибудь. Ни с чем не сравнимое ощущение медленного падения, мягкого переваливания с ветки на ветку — все ниже, ниже… да ведь так падали мы на ветвях серебристых пихт там, в далекой Финляндии, в Раухаранте, и запах тот же, и все… На какое-то мгновение резкая тоска… Раухаранта, дом на Черной речке…
Опустившись на землю, я сейчас же забыла это ощущение: оно так не вязалось с веселой беззаботной нашей игрой. И не знала я, что то было первое напоминание о той большой, неизбывной тоске, что как черное облако стало сопутствовать всей моей жизни. Далеко запрятанная внутрь, тоска как будто не давала о себе знать, но стоило ощутить знакомый запах, услышать знакомый мотив, увидеть сирень, рябину, какой-нибудь полевой цветок, один из тех, что мы с Тином собирали в букеты — один маме, другой бабушке, тете Наташе, — как острое что-то поворачивалось в груди. Царапая и раня острыми углами, накипала в сердце неизлечимая, черная горечь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});