Риф - Валерий Игоревич Былинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что ты помнишь, дед? Тебе сколько лет-то было? — ухмыльнулся Антон.
— Да помню я, помню! Немца помню, пленного. Я ему хлеб давал, он мне из дерева свисток вырезал. Еще помню, мы скелет убитого солдата, тоже немца, с автоматом в лесу нашли. Ох и страшно было автомат из его рук вынимать, но мы вытащили…
— Антон, как на войне со страхом? — спросил Сергей, когда они вышли вдвоем на перрон покурить. — Ну, если страшно, то что… Или не страшно?
— Страшно, конечно! Обделаться можно. Перед боем вообще лучше не есть. Не из-за того только, что если тебе в живот влепят. Чтобы кучу в штаны не навалять, вот для чего.
— Ну а?..
— Страх? Да хрен его знает, Серега! Сначала он есть вроде, потом забываешь про него, что ли. Будто ангелом становишься, Серафимом.
— Кем?
— Серафимом. А что?
— Ничего.
— А что, это разве не ангел?
— Не знаю. Может и ангел.
— Ну, я его так называл. У всех, понимаешь, свой способ как через страх перелететь. Без этого не получится воевать. У меня вот Серафим. Первый раз в Афганистане случилось, где я лейтенантом… Ну, полезли мы в кишлак, где, точно знали, трое наших пленных, вчера их только взяли. А они давай по нам из всех дырок лупить… Если заляжешь, порешат их, пленных-то. Хотя их и так порешили, еще до нашей атаки, но мы-то не знали. В общем, надо бежать вперед, а они еще и из РПГ по нам в упор лупят, впереди передо мной солдата на куски. Один его кусок мне по голове стукнул, когда я залег… Хорошо, что не поел… Ну, тут как будто что-то такое во мне поднялось… Или меня подняло. В общем, восторг начался, будто пьяный стал или обкуренный, только голова ясная, и легкость во всем теле, и ничего не болит. Я вскочил, заорал, сука мать твою, и полетел, из калаша палю… В общем, все нормально в тот день получилось. Хотя ребят своих не спасли. Но попытались хотя бы.
Вернулись к охранявшему вещи Михалычу. Выпили еще, начали спорить о политике, о которой так же интересно говорить, как лузгать вкусные надоевшие семечки.
— Националист ты, Тоныч, — качал головой дед, — дал бы тебе в качан, если б помоложе был.
— Да ты что, дед? Я же наоборот, за Советский Союз!
— Нет, ты говорил, я помню.
— Да что говорил, что помню?!
— Говорил. Дал бы тебе в качан, если б помоложе был…
— Дал бы, Михалыч, обязательно дал, — махнул Антон рукой. — Что ж ты так рано родился? Пора за второй. Как, Серега?
— Давай. Маленькую или большую?
— Ноль семь.
На площади уже посветлело, возле зарешеченного окна людей не было, на асфальте осталось несколько пятен крови. Они вновь купили «Хортицы» и закуски.
К поезду Михалыча подвели под руки. Лицо у деда было трезвое и внимательное, хотя ноги заплетались.
— Какой вагон у тебя?
— Да иди ты, наци, не помню…
Возле одного из вагонов дед велел остановиться.
— Я с Натулей поеду, — почтительно сказал он, прочитав на карточке проводницы ее имя.
— Дали помолодше дивчины е, — Наталья, медленно улыбаясь, устало кивнула в начало поезда.
По настоянию деда договорились поспать и потом собраться в вагоне Антона: поиграть в карты, поговорить и еще выпить. Но Сергей знал, что на трезвую голову вряд ли кто-то будет собираться. По крайней мере, он точно никуда не пойдет.
— Ну, увидимся, — пожал он Ивану Михайловичу и Антону руки и пошел в свой вагон.
Все-таки врут в дороге. Из-за пьянки, наверное.
Не спалось. Сергей смотрел со своего верхнего места на половину видной ему старушки в платке и кофте, лежащей на нижней полке в проходе. Старушка читала Евангелие в мягком переплете.
Смотрел он и в окно на бегущую мимо дорогу и тополя, освещенные прохладным утренним солнцем.
В вагоне многие уже спали. Заснула рядом с матерью и пятилетняя девочка из автобуса, приехавшая вместе с Сергеем.
Во сне она видела себя выросшей женщиной, пришедшей в мир взрослых. Но взрослые почему-то с улыбкой ее разоблачали, брали за руку и ласково говорили: «Иди-ка к себе в детство, девочка, тебе еще рано…. А она с ними спорила: нет, мне как раз, это вам еще рано быть взрослыми, вам, вам!»
Сергей снова взглянул на читающую старушку. Ему казалось, что она — тоже дорога. Быть может потому, что в старости у человека накапливаются многие километры жизни, которые хорошо видны внимательному путешественнику.
Дочитав главу из Евангелия, пожилая женщина села на постели. Вздохнув, она тяжело наклонилась, с трудом вытащила из-под полки и поставила рядом с собой возле подушки небольшую клеенчатую сумку. Тихо прошуршала в ней, раскрыла внутри сумки целлофановый пакет и стала есть, нарезая маленьким ножом тонкие полукружья помидора, отправляя в рот кусочки хлеба и сыра. Поев, старушка упаковала все так же бесшумно, с трудом поставила сумку на место и легла на кровать лицом вверх. Некоторое время тихо, но трудно она дышала, прикрыв полузакрытые глаза ладонью, словно заслоняясь от солнца. Затем старушка открыла глаза и, подняв в руке раскрытое Евангелие, стала его читать.
Ему вдруг страстно захотелось позвонить в Брест покинутой женщине. Сказать, что он не прав, и она тоже не права. И что разрушать вот так всё…. Но на счету его мобильного телефона не было денег, он знал это. И положить их на счет было негде.
Хотя, если честно — и он тоже это отлично знал — он мог бы сейчас выйти на любой станции и поехать к ней.
Что значит — трус? Если он просто не хочет что-либо делать, то трус?
Сука, тварь! Тебе тогда было тридцать…. Ты сама разрешила себе тот аборт. Пошла ты! Да и ты сам пошел…
На детях, на очень маленьких детях, особенно если они спят, тоже видна дорога. Юная, безмятежная, добрая, и еще не знающая, что может быть злой. Не ведающая о границах. С туманными звездными зайчиками на нежных щеках. На пятилетней девочке, что сейчас спала и ехала к морю в этом поезде, ты тоже мог бы увидеть и прочитать свой собственный путь. Путь, с которого ты когда то начинал, и с которого позже свернул.
А Сергей сейчас вспоминал в полудреме город Белую Церковь, мимо которого он однажды проезжал, возвращаясь из Крыма. Это было, наверное, сто лет назад… Ему тогда… сколько? двадцать два? И почему Белая Церковь? И почему появилось на светлом фоне его сна это