Приглашённая - Юрий Милославский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть так. Но в моем предварительном знании о времени было и еще нечто, особенно противящееся пересказу. Поскольку время есть явление тварное [51] , постольку не исключается, что оно может иметь и определенный плотский облик. Эта плоть времени, даже будучи, как правило, невидимой для нас, вероятно, оказывает свое прямое воздействие на те физические/тварные же объекты, с которыми мы находимся в соприкосновении. Тем самым время дает себя увидеть как таковое. Мы же приписываем времени воздействие исключительно косвенное – т. е. убеждены, что наблюдаем его, видя, например, старение, превращение в прах либо, напротив, расцвет, созревание и тому под. Доказательства того, что все эти перемены происходят под действием фактора времени, связаны с ним – отсутствуют. Мы лишь допускаем (по взаимной договоренности), что именно время, мол, наложило свою печать на это человеческое лицо, на это здание, на эти его подгнившие, изрезанные ножами подростков лестничные перила. Откуда мы это взяли? А ниоткуда. Из всё того же произвольного допущения, что время идет, движется и мы движемся в нем / вместе с ним, а наблюдаемые нами перемены есть признаки работы/движения времени.
Я всегда хотел увидеть время.
Заботясь о моем образовании, мама не раз приводила меня в краеведческий музей, где обращала мое внимание на битые глиняные горшки, каменные наконечники стрел и проржавевшие остатки железных орудий. Там были, конечно, и более привлекательные предметы вроде мечей с узорными рукоятями, крупных золотых гребешков с украшениями в виде столкнувшихся лбами косматых чудовищ, выпуклых элементов рыцарских панцирей с кружевной чернью.
– Здесь все старое? – спрашивал я.
– Это не старое, Коленька, а очень-очень древнее, из курганов, из раскопок, – отвечала мама. – Это нашли глубоко в земле. Почитай, ты же у меня хорошо читаешь, что здесь пишется.
И я прочитывал те или иные цифры в римском написании, за которыми стояло: «…до н. э.» или «…н. э.», – но не видел бесспорных признаков, действительно отличающих это древнее от нового , будь оно целым и чистым либо поломанным и грязным.
Мною владели сомнения.
С бабкой (переехавшей к нам после того, как отец и мать расстались) мы частенько ходили на рынок, называемый по старинке Рыбным. На пути к нему долго сносили разрушенное бомбами здание. Однажды я заметил на очищенном от строительного сора участке высокую конусовидную кучу каменного щебня. Воспользовавшись тем, что бабка остановилась поговорить с приятельницей-соседкой, которая, уже побывав на Рыбном, возвращалась к себе, нагруженная двумя черными хозяйственными кошелками, я подобрался к щебенке – и без труда обнаружил там множество наконечников стрел; нашлись также и три-четыре фрагмента каменных топоров.
Постоянно встречались мне во дворах и на улицах насквозь проникнутые ржавчиной железные листовые обрезки, из которых можно было выкроить экспонаты для нескольких музеев кряду, и, конечно, вдавленные в грунт глиняные черепки. В подобных случаях (как утверждают некоторые сочинители) дитя либо восторженно бросается к старшим, показывая им найденные свидетельства жизнедеятельности первобытных/древних людей, либо – старательно припрятывает свои сокровища, начиная составлять свою собственную тайную коллекцию древностей.
Подобная глупость мне никогда не приходила в голову. Напротив, я обрадовался, что наконец-то выяснилось действительное происхождение всех этих «наконечников» и «топоров», помещенных в музейных витринах.
Т. е. мои подозрения были оправданными.
Но я не подавал виду, что это жалкое вранье, с помощью которого меня пытались перехитрить, мною уже разоблачено и отвергнуто, т. к. не хотел понапрасну расстраивать маму. Было ясно, что обманывать ей приказали на службе или в школе, где она состояла в родительском комитете.
Я понял, что мне не разрешается видеть время – так же как, например, голую женщину, и эти запреты вызывали во мне общие по своей природе чувства.Томление продолжалось до моего перехода в шестой класс, когда делу помог случай.
Из комнаты во флигеле или, точнее, в пристройке, примыкающей к черному ходу нашего дома, был увезен в больницу старик по прозванию Градоначальник. Считалось, что будто бы он состоял в родстве, а то и приходился младшим братом одному из последних наших губернаторов царской эпохи. То был маленький, болезненно искривленный, но вместе с тем судорожно быстрый человечек, одетый в, казалось, облипший на его теле буроватых тонов «утиль» и всегда при низко напяленном матерчатом картузе с большим прямоугольным козырьком. Позднее за этот картуз его прозвали еще и Маленковым; и мы, мальчишки самого начала 60-х годов, разумеется, толком на ведающие, в чем состояла соль прозвища и кому изначально принадлежала эта фамилия, тем не менее сразу же отыскали ее обидную, уничижительную основу, пронзительно выкрикивая на разные голоса: «Маленько́й, маленько́й!!»
По неизвестным причинам наши крики приводили Маленкова-Градоначальника в неистовство, и он, притом довольно ловко, гонялся за нами, а настигнув, пытался посильнее ударить ногой, что ему изредка удавалось. Впрочем, при появлении кого-то из взрослых он сразу же оставлял нас в покое и переходил на обычный свой шаг.
Но его увезли. Те же, кто наблюдал за произошедшим, рассказывали, что Маленков еще «рыпался» и лепетал, когда его размещали в фургоне.
Прибывший по вызову участковый опечатал дверь умирающего в больнице жильца, наклеив на замочную скважину особенный бумажный прямоугольник, от которого тянулись две нити, объединенные сургучной лепешкой. Все это, однако ж, не помешало нашим ребятам поздним вечером проникнуть в маленковскую комнату; меня, одиннадцатилетнего, взяли с собой. Щель между наружными покоробленными оконными рамами с легкостью пропускала нож; его лезвие достигло крючка, а гвозди (или, скорее, болты), на которых держались шпингалеты, вылетели вон при первом нажиме. С внутренними рамами также долго не замешкались, только чуть было не наделало шуму стекло, что, разумеется, никого бы не остановило: окно располагалось в тыльной стене флигеля и выходило на высокий, не слишком тщательно установленный дощатый забор, а за ним простиралось незаселенное, поросшее кустарником пространство, где, судя по всему, давно предполагали начать какие-то земляные работы.
Ребята были навеселе и оттого не столько искали денег и ценностей, сколько дурачились: они роняли на пол стаканы и тарелки, перехватывали друг у дружки знаменитый маленковский картуз, примеряя его перед зеркалом, вделанным в шифоньер; а в конце концов разбили и самое зеркало, запустив в него увесистым настольным предметом, который, как я теперь понимаю, служил подставкой для чайника или самовара.
Несомненно, нас могли услышать – и, при желании, увидеть, но кто бы стал вступаться за Маленкова?
Раздражал недостаток света: под потолком горела одна-единственная лампочка без абажура, свечей на двадцать пять, да и она то и дело мигала. Но у старших нашлись карманные фонарики; впрочем, и я захватил с собой бывший в те дни новинкой китайский походный «рефлектор» с цилиндрическим серебристым корпусом.
Подурачась еще немного, старшие принялись обшаривать комнату, причем в толстой книге из числа стоявших на полке сразу же были найдены несколько десятирублевок, а затем и полусотенная. На меня внимания больше не обращали, потому что подобных томов оказалось до нескольких дюжин и обыскать их надо было внимательно, т. к. улежавшиеся в книгах одиночные, а в особенности новые купюры могут и не объявиться, если страницы всего лишь перетрясти.
Предоставленный самому себе, я подобрался к высокой тумбочке / шкафчику со скошенным верхом – то была, вероятно, вышедшая из обихода мебель, называемая конторкой. В среднем ее отделении под лежащими там бумагами отыскался обтянутый черной кожей продолговатый коробок на защелке. Едва я сместил ее, лампочка в комнате вновь и вновь мигнула, а затем и погасла. Это вызвало смех, ругань и небольшую суматоху, покуда кто-то из нас не забрался на стол, чтобы попробовать всадить инвалидку поглубже в патрон, если только она не перегорела вовсе. Затея отчасти удалась. Жалкое устройство еще периодически вспыхивало, но было понятно, что ему приходит конец. Поэтому я, кое-как пристроив на выдвинутом ящике фонарик, занялся своей находкой. В коробке́, который не сразу позволил себя приоткрыть, лежала крупная и, очевидно, тяжелая серебряная рюмка с червленой насечкой и тремя золотистыми накладными цветками. Их развернутые на зрителя перламутрово-белые лепестки плавно мерцали. Мое внимание привлекли яркие алмазные крупинки, что составляли центры каждого из цветков. Чем дольше я смотрел на красивую «маленковскую» рюмку, тем сильнее утверждался во мнении, что ее увезенный хозяин не отмыкал коробок с тех пор, как убрал его подальше от посторонних глаз. До меня, в продолжение скольких-то трудно представимых подростку лет, за этой рюмкой не наблюдал никто, и, в отличие от музейного хлама, ее не подсунули Маленкову обманом за день до нашего вторжения.