Красный сфинкс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всей своей внутренней тяге к мировым проблемам Андрей Платонов никогда не принимал «чистого символизма». «Он (Платонов, – Г.П.) переносит его феерию, – писал В. Каверин, вспоминая разговор, связанный с „Алыми парусами“ Грина, – со сцены в зрительный зал, из морской дали, в которой показывается корабль с алыми парусами, в обыденность, в мир „дрожащих, нуждающихся, но абсолютно прекрасных человеческих сердец“. Ради „объективности“ он представляет себе Ассоль не в деревне Каперне, одетой „покрывалами воздушного золота“, а в Моршанске. Он подчеркивает, что капитан Артур Грей происходит из богатой семьи, и упрекает его за то, что он любит перевозить на своем корабле кофе и чай, а не мыло и гвозди. И, наконец, пересказывая историю деревенской девушки Ассоль, окончившуюся так счастливо, он горько сожалеет о других жителях деревни. Бедный народ деревни увидел образ плывущего счастья в виде корабля под алыми парусами. Но деревенские люди знали: это счастье плывет не за ними, и действительно, лодка с корабля взяла к себе одну Ассоль».
Социальная утопия «Чевенгур» (может, самое значительное произведение Андрея Платонова) в 1929 году было отвергнуто всеми советскими издательствами. Кончилась свобода, которой литература питалась в первые послереволюционные годы. К читателям «Чевенгур» пришел только в 1988 году. Борцы за коммунизм в этом романе активно расчищают площадку для строительства нового светлого мира. «Организуем фонтаны, землю в сухой год намочим, бабы гусей заведут, будут у всех перо и пух, – цветущее дело!» Чтобы окончательно организовать такой чудесный коммунизм, строители просто улеглись на пол в бараке. Зачем работать? Работа – уступка уничтоженному капитализму, производство создает продукт, а продукт приводит к эксплуатации. «Коммунизм же придет сам. Если в Чевенгуре нет никого, кроме пролетариев, – больше нечему быть». Идея всеобщего счастья напрямую входит в сознание малограмотных нищих людей. Работать теперь будет только Солнце. Хватит! Пришло освобождение.
Все герои Платонова ищут. Каждый что-то свое, чрезвычайно важное.
«Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург. Эта надежда согревала его сердце и вызывала необходимость ежедневных революционных подвигов. Каждое утро Копенкин приказывал коню ехать на могилу Розы, и лошадь так привыкла к слову „Роза“, что признавала его за понукание вперед. После звуков „Розы“, конь сразу начинал шевелить ногами, будь тут хоть топь, хоть чаща, хоть пучина снежных сугробов…»
Или: «Дванов написал длинный приказ-обращение для всех крестьян-бедняков Верхне-Мотнинской волости. В приказе, от имени губисполкома, предлагалось взять справки о бедняцком состоянии и срочно вырубить лес Биттермановского лесничества. Этим, говорилось в приказе, сразу проложатся два пути в социализм. С одной стороны, бедняки получат лес – для постройки новых советских городов на высокой степи, а с другой – освободится земля для посевов ржи и прочих культур, более выгодных, чем долгорастущее дерево…»
Или: «Ваша коммуна, – продолжал Дванов, – должна перехитрить бандитов, чтобы они не поняли, что тут есть. Вы должны поставить дело настолько умно и сложно, чтобы не было никакой очевидности коммунизма, а на самом деле он налицо. Въезжает, скажем, бандит с отрезом в усадьбу коммуны и глядит, чего ему тащить и кого кончать. Но навстречу ему выходит секретарь с талонной книжкой и говорит: „Если вам, гражданин, чего-нибудь надо, то получите талон и ступайте себе в склад; если вы бедняк, то возьмите свой паек даром, а если вы – прочий, то прослужите у нас одни сутки в должности, скажем, охотника на волков…“
Или: «Дванов в душе любил неведение больше культуры: невежество – чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания, но культура – уже заросшее поле, где соли почвы взяты растениями и где ничего больше не вырастет. Поэтому Дванов был доволен, что в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем, – не нивой, а порожним плодородным местом. И Дванов не спешил ничего сеять; он полагал, что хорошая почва не выдержит долго и разродится произвольно чем-нибудь небывшим и драгоценным, если только ветер войны не принесет из Западной Европы семена капиталистического бурьяна…»
«В „Чевенгуре“ Платонов в высшей степени условен, – писал критик В. Суриков. – У него нет – в привычном для литературы понимании – событий, героев, типов. Это не традиционная условность характеров, совмещений времен, изобразительных планов, мифа и реальности – здесь можно перечислить весь арсенал средств, с помощью которых художник через особенное доносит в произведении свое общее знание о мире. Это – та высшая условность, которая достигается лишь анализом: условность целого, разъятого на фрагменты и каким-то непостижимым образом связанного. Мы видим отказ от стандартной – через особенное – типизации: ни одного из «героев» мы не признаем за реального человека, «Чевенгур» не дает ни единого повода воскликнуть: «Все как в жизни!»
Романы «Котлован» и «Ювенильное море» (1929; 1934), пришли к читателям, как и «Чевенгур», только через полвека. Инженер Верко – герой «Ювенильного моря» – тоже генерирует самые необыкновенные идеи. Он все видит по-своему. Например, он «в увлечении рассказал пастуху, что внизу, в темноте земли, лежат навеки погребенные воды. Когда шло создание земного шара и теперь, когда оно продолжается, то много воды было зажато кристаллическими породами, и там вода осталась в тесноте и в покое. Много воды выделилось из вещества, при изменении его от химических причин, и эта вода тоже собралась в каменных могилах в неприкосновенном, девственном виде».
В 1931 году в журнале «Красная новь» появилась повесть Андрея Платонова «Впрок (бедняцкая хроника)». «Путник сознавал, – звучало буквально с первой страницы, – что сделан из телячьего материала мелкого настороженного мужика, вышел из капитализма, и не имел благодаря этому правильному сознанию ни эгоизма, ни самоуважения. Он походил на полевого паука, из которого вынута индивидуальная хищная душа, когда это ветхое животное несется сквозь пространство лишь ветром, а не волей жизни». Сталину, внимательно следившему за молодой советской литературой, повесть решительно не понравилась. Еще больше ему не понравился рассказ Платонова «Усомнившйся Макар».
Разумеется, на писателя тут же обрушилась критика.
«Анархиствующий обыватель», «литературный подкулачник», «агент классового врага»! – «Все тридцатые годы Платонов ждал ареста, – писал Г. Елин. – Рядом исчезали люди, литераторы, чья репутация казалась всем незыблемой; что уж тут говорить об авторе „Усомнившегося Макара“ и бедняцкой хроники „Впрок“, вызвавших гнев самого главного „научного“ человека?… Почему-то считается, что в те годы Платонов „лег на дно“ – жил тише воды, ниже травы, выступая в печати исключительно со статьями и рецензиями под псевдонимом Ф. Человеков, потому-де про него просто-напросто забыли. Даже сухая статистика библиографии сводит этот довод на нет: после мощного критического залпа по Платонову он действительно „выпал“ из периодики на три года, но уже с 1934 до начала войны публикует три десятка рассказов, притом в таких центральных изданиях, как „Знамя“, „Красная новь“, „Новый мир“, „Октябрь“, „Литературная газета“, которые безусловно читал самый главный читатель, прославившийся, кроме всего прочего, и тем, что успевал читать все на свете. Будем помнить и о том, что почти каждый новый платоновский рассказ становился объектом злобных и опасных нападок в прессе, равно как и вышедший в 37-м сборник прозы „Река Потудань“, тотчас украшенный ярлыком – порочная философия».
Но покаяться Платонову пришлось.
«Мои литературные ошибки не соответствовали моим субъективным намерениям».
Ареста, к счастью, все-таки не последовало, но забрали сына. «Письма сдать… посылки сыну… комендант лагеря…» – такие слова запестрели в записных книжках писателя. «Не знал тогда и сейчас не знаю, – вспоминал Г. Елин, – что было предъявлено виной юноше Тоше Платонову и какие показания он дал следователям в Лефортовской тюрьме. Но из той же записной книжки его отца, где пометка о посылке сыну, выписал примечательную и вроде бы „постороннюю“ историйку-сюжет: „Его обвиняли, он был невиновен. Чтобы отделаться, он вспомнил пьесу, написанную 300 лет назад, где были лорды и пр., – и повторил всю ситуацию пьесы, признав, что он дружил с лордами и т. д.“ Сегодня, когда приоткрылся занавес над сценой сталинского „правосудия“, описанная Платоновым ситуация, казавшаяся абсурдной, выглядит, увы, вполне бытовой. Общими стараниями друзей, при ходатайстве авторитетных писателей Тоша Платонов был все-таки вызволен из заключения. Но жизнь его была кончена – туберкулез быстро делал свое дело. Умер он на руках отца. И Тошина смерть не только перевернула Платонову душу своей реальностью, но стала для него до конца жизни неким суммирующим моментом, очень многозначным, если вспомнить давнее и прочное увлечение писателя философией Н. Ф. Федорова. В записной книжке 1944 года, на вклеенном календаре которой Платоновым отмечен четвертый день января – годовщина смерти сына, есть такая запись – с пометой „оч. важно“: „Как Тоша, умирая, говорил: „Важное, важное, самое важное“, – и умер, не сказав самого важного. Так самое важное уносится в могилу“. О том же и в письме Платонова к жене с фронта 6 июня 1943 года: „…главное, я так тоскую о холмике земли на армянском кладбище… Я сделал здесь на войне столь важные выводы из его смерти, о которых ты узнаешь позже, и это тебя немного утешит в твоем горе“.