Красный сфинкс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интонацию романа Илья Эренбург нашел с первой фразы.
«26 марта 1913 года я сидел, как всегда, в кафе „Ротонда“ на бульваре Монпарнас перед чашкой давно выпитого кофе, тщетно ожидая кого-нибудь, кто бы освободил меня, уплатив терпеливому официанту шесть су. Подобный способ прокормления был открыт мной еще зимою и блестяще себя оправдал. Действительно, почти всегда за четверть часа до закрытия кафе появлялся какой-нибудь нечаянный освободитель – французская поэтесса, стихи которой я перевел на русский язык, скульптор-аргентинец, почему-то надеявшийся через меня продать свои произведения „одному из принцев Щукиных“, шулер неизвестной национальности, выигравший у моего дядюшки в Сан-Себастьяне изрядную сумму и почувствовавший, очевидно, угрызения совести, наконец, моя старая нянюшка, приехавшая с господами в Париж и попавшая, вероятно по рассеянности полицейского, не разглядевшего адрес, вместо русской церкви, что на улице Дарю, в кафе, где сидели русские обормоты. Эта последняя, кроме канонических шести су, подарила мне большую булку и, растрогавшись, трижды поцеловала мой нос…»
Конечно, реальный Илья Эренбург никогда не служил в публичном доме мистера Куля и никогда не возил пулемет римскому папе. Он не делал многих описанных в романе вещей, зато он всегда оказывался в центре самых ожесточенных литературных сражений того времени. Связи с людьми искусства у него были чрезвычайно широкими. Он дружил (и ссорился) с Алексеем Толстым, Иваном Буниным, Константином Бальмонтом, Исааком Бабелем, Борисом Пастернаком, Перецом Маркишем, Панаитом Истрати, Александром Фадеевым, Николаем Тихоновым, Амедео Модильяни, Диего Риверой, Жолио Кюри, Роменом Ролланом, Максом Волошиным, Маяковским, Сергеем Есениным, Михаилом Зощенко, Мариной Цветаевой, Пабло Пикассо, Максом Жакобом, Луи Арагоном, Эрнестом Хемингуэем, Корбюзье, Анри Барбюсом и многими другими.
«В ту пору образ Эренбурга, – вспоминал позже Вениамин Каверин, – возникал передо мной в слегка туманном освещении, как бы в клубах дыма от его тринадцати трубок (аллюзия книги рассказов „Тринадцать трубок“, – Г.П.) О нем много и охотно говорили: он – человек богемы, он с утра сидит в кафе, за окном – Париж, Мадрид, Константинополь. Гора исписанной бумаги не помещается на маленьком столике, листки падают на пол, он терпеливо подбирает их, складывает и снова исчезает в клубах дыма. Он – европеец, улыбающийся уголком рта, он – воплощенье равнодушия, сарказма, иронии. Он – путешественник, журналист, легко пишущий книгу за книгой…» И далее: «Появление „Хулио Хуренито“ памятно всем. На два или три экземпляра, попавших в Петроград, записывались в очередь на несколько месяцев вперед – в две-три недели Эренбург стал известен; больший или меньший успех сопровождал с той поры каждый новый его роман».
«Нам необходимо вас организовать, – конструирует новое светлое будущее один из героев „Необычайных похождений Хулио Хуренито“ герр Шмидт, – Колонизировать Россию, разрушить как можно основательнее Францию и Англию. Мы оставим голую землю. Убить для блага человеческого одного умалишенного или десять миллионов – различие арифметическое. А убить необходимо».
До печей Освенцима и Бухенвальда было еще далеко, но ученики великого провокатора чувствовали тень, падающую на них из будущего. «В недалеком будущем, – говорит тот же герр Шмидт, – состоятся торжественные сеансы уничтожения еврейского племени в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире и во многих иных местах. В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных погромов, реставрированные в духе эпохи: сожжение евреев, закапывание их живьем в землю, опрыскивание полей еврейской кровью, а также новые приемы „эвакуации“, „очистки от подозрительных элементов“ и пр. и пр.»
Великий провокатор Хулио Хуренито постоянно окружен легендами и учениками.
«Обедая с мистером Кулем, который под влиянием старого бургундского расчувствовался и заявил Хуренито, что больше всего на свете, даже больше долларов, любит красоту, Учитель чистосердечно ему признался: „А я предпочитаю эти свиные котлеты с горошком“. – „Какой же неостроумной шуткой, каким жалким харакири является гордый разрыв искусства с жизнью! – утверждает Учитель. – Искусство торжественно меняет свое назначение: одна лошадь выпрягается из колесницы и пробует нелепыми прыжками замедлить ее ход. Искусство больше не хочет организовывать жизнь, наоборот, оно якобы стремится человека из жизни увести. Но так как выше положенного, будь ты хоть гений, все равно не подпрыгнешь, то все эти судорожные прыжки остаются в пределах самой жизни, являясь лишь ее посильной дезорганизацией. А искусство? Искусство обращается в бирюльки, в спорт немногих посвященных, в различные фазы душевного заболевания, в послеобеденную прихоть мистера Куля, менее необходимую, нежели рюмка кордиаль-медока или мягкая подушка. Искусство, трижды презренное, издыхает, по профессиональному навыку изображая победителя жизни, издыхает с романтическим кинжалом в руке, издыхает в отдельном кабинете, где хозяин для наиболее просвещенных Кулей повесил „Танцоров“ Матисса, куда он пригласил актеров, завывающих стихи Дюамеля, и музыкантов, исполняющих Стравинского. А так как я верен давней мудрости, гласящей, что живая собака лучше дохлого льва, то я не плачу, а честно восхваляю свиные котлеты с горошком или даже без оного…“
Утверждая свои взгляды, Хуренито, например, организовал в Мексике «Кружок проституток для оказания помощи дамам общества». – «Если мы страдаем от разнообразия, – заявили проститутки указанным дамам, – то вы, отданные в вечное пользование зачастую отвратительным вам мужьям, выполняете не менее тяжелую работу. Поэтому мы решили придти вам на помощь. Тем из вас, которым нравятся ласки мужа, мы предлагаем подать соответствующие заявления в нашу „секцию охраны брака“. Мы ограничим право посещения наших заведений такими мужчинами одним разом в месяц, обязав их, кроме того, формальной распиской отдавать женам не менее тридцати шести вечеров в год…»
Алексей Спиридонович, ищущий человека, еще один ученик Хулио Хуренито, тоже пытается решать вечные вопросы. На митинге тех же проституток он «вдоволь наговорился. Он вспоминал Сонечку Мармеладову и Марию Египетскую, просил прощения, сам прощал всех, рассказывал свою жизнь и, наконец, предложил собравшимся „омыться“ в водах революционного Иордана и заняться шитьем кальсон „для доблестных защитников родины и свободы“. Многие плакали. Затем различные гражданки требовали повышения тарифов. Алексей Спиридонович снова пытался говорить, от умиления расплакался и был уведен некоей сердобольной Марией Египетской, шептавшей: „Товарищ кавалер, вы ужасный душка!“
«Война – это ненависть народа к народу, – говорит Учитель ученикам, – а, между прочим, никакие проповедники братства, никакие книжки писателей, никакие путешествия, никакие переселения народов не могли их так сблизить, спаять, срыть рубежи, как годы в окопах. Опять шутки войны, все вышло шиворот-навыворот. Оказалось, что ненавидят, восторгаются, трусят, колют, терпят в окопах, хрипят, помирая, гниют все – и французы, и немцы, и русские, и англичане – до удивительности одинаково. Посидели рядышком – заметили. Пока один играл на мандолине, а другой ходил на медведя с рогатиной, казалось что-то разное; может, и правда, медведь ближе, роднее, нежели тренькающий мандолинщик. А послали делать одно дело – сразу ясно стало, даже не близнецы, а двойники, разве что у одного бородавка под лопаткой, а другой часто икает…»
Главный двигатель прогресса по Учителю, обожающему парадоксы, – ненависть к настоящему, пораженному всеми представимыми и непредставимыми пороками. Следует незамедлительно разрушить настоящее, потому что построить истинное прекрасное будущее на сегодняшнем материале попросту невозможно. «Не колеблясь, надо запретить искусство, как запрещено изготовление спиртных напитков или ввоз опиума. Это тем легче сделать, что искусство, одряхлев, само порывается покончить свою бесславную старость самоубийством. Новое искусство тщится раствориться в жизни, и это является для нас лучшим способом ликвидировать опасную эпидемию. Взгляните на современную живопись, – она пренебрегает образом, преследует задания исключительно конструктивные, преображается в лабораторию форм, вполне осуществимых в повседневной жизни. Преступление Греко, Джотто, Рембрандта в том, что их образы были неосуществимы, единственны, а посему бесполезны и опасны. Картины кубистов или супрематистов могут быть использованы для самых различных целей – чертежи киосков на бульварах, орнамент набойки, модели новых ботинок. Надо лишь суметь направить эту тягу, запретить заниматься живописью как таковой, чтобы рама картины не соблазнила живописца вновь на сумасбродство образа, прикрепить художников к различным отраслям производства. Пластические искусства перестанут жить самостоятельно и угрожать обществу, помогут создать коммунистический быт, дома, тарелки, брюки. Вместо всяких скрипок Пикассо – хороший конструктивный стул. То же самое относится и к другим видам искусств. Поэзия переходит к языку газет, телеграмм, деловых разговоров, сбрасывает рубашку за рубашкой – рифмы, размеры, образы, пафос, условность, наконец ритм, она остается голой, ничем не примечательной, и нужен большой профессиональный опыт, чтобы понять, почему некоторые современные стихи – это поэзия, а не передовица и не реклама „Спермина“. Таким образом, дело обстоит очень просто, надо лишь запретить печатать книги с неэкономным распределением строк, по традиции былых поэм, и вычеркнуть из словаря слово „Поэт“, способное ввести в искушение…»