И поджег этот дом - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На середине крутого склона, который вел к подножию утеса, тропа расширялась и выходила на поросший травой уступ шириной метров в сто, и на нем собралась небольшая толпа: горожане, и опять туристы, и опять собаки, и не меньше двадцати полицейских. Над уступом титанически вздымался к вилле Кардасси обрыв; задрав голову, можно было Увидеть парящую в косых закатных лучах мавританскую крышу, низкорослые, согнутые ветром кедры, которые жались к крепостным стенам виллы. Дух захватываю от вида этой кручи. Вдоль подножия обрыва, в нескольких шагах от него, была натянута веревка метров в пятнадцать длиной, привязанная одним концом к столбу, а другим к стальному крюку, вбитому в трещину. Перед этой веревкой и сгрудились зрители, и висел над ними в воздухе нехороший шорох: догадки, слухи, пересуды; а за веревкой стояло человек пять-шесть карабинеров – важные и неприступные, они озирали толпу остекленело-презрительными глазами. Среди них был приятель Касса Луиджи. Я протолкался сквозь разопревшую толпу и подал ему знак пальцами. Его сонные глаза приоткрылись шире – он узнал меня. В это время между двумя напомаженными головами на вытянутых шеях образовался просвет, и я наконец увидел Мейсона – и сердце екнуло or жалости при виде знакомой длинной фигуры под одеялом, из-под которого высовывались только ноги, босые, покрытые мухами, с подвернутыми ступнями. Мелькнула несуразная мысль, что на нем, наверно, все те же зеленые бермудские шорты с заутюженной складкой.
– Buongiorno,[160] – сказал я Луиджи.
– Buongiorno.
– Comesta?[161]
– Bene, grazie, e lei?[162]
Этот обмен приветствиями показался мне такой нелепостью, что я с трудом сдержал приступ безумного, со слезой смеха. Я заставил себя успокоиться и ответил:
– Не знаю. Кажется, я схожу с ума.
– Понимаю вас. Брысь отсюда! – рявкнул он на двух мальчишек, которые хотели пролезть мимо него. – Отлично понимаю. Вы хорошо знали этого человека, Мейсона. Правда?
– Знал. Скажите, ради Бога, как это случилось?
По соседству со смертью, убийством, катастрофой в итальянце просыпается мудрец, дремавший доселе философ; из многих подробностей этого адского дня не последнее место в моей памяти занимает коллекция изречений, которые мне пришлось выслушать, пока я разузнавал подробности.
– Кто знает, – сказал он, мягко глядя на меня из-под тяжелых век. – кто знает, какие ужасы таятся в душе убийцы? Кто…
– Луиджи, можно его увидеть? – перебил я.
Почему я тогда захотел увидеть Мейсона (учитывая, что мое отвращение к мертвецам превосходит обычную брезгливость), навсегда останется тайной – впрочем, может быть, в глупом своем недоумении я просто хотел убедиться, что под одеялом действительно бренные останки Мейсона, а не живой и дышащий розовый Мейсон, этот неисправимый любитель дешевых эффектов, который подмигнет мне, лежа, и загогочет как ненормальный.
– Е vieiato,[163] – сказал Луиджи. – На место происшествия запрещено пускать, пока не закончится следствие и не уберут тело.
– Но мы с ним были знакомы, – стал упрашивать я. – Он был… он был… – и ложь сорвалась с языка: – Он был моим лучшим другом.
Луиджи задумался. Вопреки его вчерашним замечаниям – а может быть, именно из-за них – то, что я американец, придавало мне в его глазах определенный вес – я это почувствовал.
– Хорошо, – сказал он наконец.
Он отошел туда, где лежал Мейсон. Там, углубившись в какую-то папку, стояли двое: толстый сержант карабинеров, мастодонт с тройным подбородком, напоминавшим попку младенца, – он был в очках и курил сигарету, – и худой, костлявый, напряженный человек в плаще с погончиками и в шляпе, надвинутой на самые глаза, – этот усердно жевал резинку, и пистолет оттопыривал его плащ с одной стороны, как у сыщика в кинокомедии. Но комического в нем ничего не было. Этот человек, как сказал мне с вытаращенными глазами мальчишка, был l'investigatore[164] из Салерно, и, пока Луиджи шептал ему на ухо и показывал на меня, я смиренно ждал его решения – без скорби, без горя, но с таким ощущением покинутости, какого не испытывал ни разу в жизни.
– Хорошо, – вернувшись, сказал Луиджи. – Вы можете поговорить со следователем. – Этот титул он произнес по слогам, чеканно и округло, придав ему блеск и пышность. – Но будьте кратки, – предупредил он. – У следователя много работы. Кстати, вы видели Касса?
– С прошлой ночи не видел.
– Странно, – сказал он с озадаченным видом. – Нигде не могу его найти. И Поппи с детьми исчезла.
Я нырнул под веревку и пошел к следователю; он оторвался от бумаг и вцепился в меня подозрительным ледяным взглядом; что-то было от чернеца в этом полицейском, прилежно жевавшем жвачку, – и в суровом, аскетическом выражении глаз, и в поджарости, и в хмурой монашеской повадке. Сержант-мастодонт загораживал солнце, от него, как от навеса, на Мейсона падала продолговатая тень. Во мне всколыхнулся древний, атавистический страх перед полицией – я подошел к ним весьма нерешительно.
– Buongiorno, – сказал я.
– Вы знаете этого человека? – строго спросил следователь.
– Да. Знаю. Если можно, я хотел бы его увидеть.
– Его уже опознали, – последовал несколько неожиданный ответ. Тон его не был ни резким, ни грубым, но любезным тоже не был. Казалось, в следователе медленно накипает гнев, как пар в закупоренной кастрюле, и он с трудом себя сдерживает. – Его уже опознали, – повторил следователь, не сводя с меня цепкого холодного взгляда. – Вы кто этому человеку?
– Кто? Я?… Не знаю… То есть как кто?
Сержант-бегемот вступил осипшей дудочкой: у тонны мяса оказался флейтовый, канареечный голосок подхалима – кастратский, сварливый и насмешливый.
– Ascoltami![165] Вы слышали Tinvestigatore? Кто вам этот человек? Как вы знакомы с этим Флогом?
– Тихо, Паринелло, – оборвал его следователь. И, повернувшись ко мне, уже спокойнее повторил: – Я спрашиваю, синьор, в каких отношениях вы состояли с этим человеком. Кто он вам – покойный? Родственник? Друг?
– Он был моим другом.
Следователь опять остановил на мне ледяной взгляд; и опять в этом взгляде не было враждебности, по крайней мере ко мне; наоборот, в обращении его появилось даже что-то душевное. Но он был сама деловитость: от меня можно было получить информацию, и, вероятно, опасаясь спугнуть меня, он не давал воли своему гневу. Он передвинул во рту жвачку, откашлялся и сказал:
– Значит, другом? Тогда, синьор, разрешите у вас спросить. Он был психопатом?
Со школьных лет закормленный жидкой кашкой психологии, я не меньше любого другого склонен навешивать на людей ярлыки; но о Мейсоне, в его состоянии окончательной, жалкой беззащитности, я не знал, что сказать.
– Виноват… – начал я. – Если он и был, то потому только… Нет!
– Вы давно с ним знакомы? – спросил он. – Видите ли, синьор, вы не обязаны отвечать на мои вопросы. Однако вы окажете нам любезность, если сообщите какие-либо сведения об этом… – Он поглядел на Мейсона и, брезгливо вздернув губу, произнес: – Об этом человеке. Вы давно его знаете?
Я украдкой взглянул на тело под одеялом. Можно было бы сказать, что тут пахло смертью, но ею-то как раз и не пахло; единственное, чем тут пахло, – это раскисшим и потным мной, смерть же открывалась только глазу – в потрясающей неподвижности тела под одеялом, в щиколотках и ступнях с фактурой и окраской молочного стекла и в этой крылатой стервоядной нечисти, безмозглым присутствием своим отрицавшей, по крайней мере в ту минуту, всякую идею о заботливом и добром божестве, – сотнях сосущих мух, которые варились в своей собственной гнойной метафизике, облепив одеяло и лодыжки Мейсона, взыскуя личных тайн у него между пальцев. Я задумался: сколько же все-таки я знал Мейсона? – и понял, что, с какой меркой ни подойти к моему праву судить о Мейсоне, знал я его недолго – два коротких школьных года, и неделю, и несколько последних горячечных часов, – но при всем этом у меня было ощущение, что я знал его всю жизнь. Так я и сказал в конце концов:
– Я знаю его всю жизнь.
– И никогда не замечали в его поведении психопатических черт?
– Нет, не замечал.
Не знаю, лгал ли я ему, – по сей день не знаю. Я знал одно: что Мейсон, от которого совсем недавно я отвернулся бы даже в минуту крайней нужды, был теперь совсем беззащитен и хотя бы так я мог заступиться за него, хотя бы так удружить ему – пусть это всего лишь сентиментальный жест. Я сказал:
– Насколько я понимаю, синьор, он не был психопатом. – И неожиданное воспоминание – что я даже не попрощался с ним по-человечески – обожгло меня болью.
Следователь еще сдерживался, хотя и с трудом, сухие тонкие губы выдавали его раздражение. Он передал папку сержанту и резкими движениями одернул на себе плащ. («Спасибо, мой капитан, спасибо, спасибо», – назойливо повторял сержант.) Со стороны города снова донесся горестный вопль старухи – далекий, умноженный эхом – и утонул в колокольном звоне, который прилетел в долину с порывом ветра. На нас легла тень от облачка; трава зашуршала вокруг мертвого тела, я услышал стрекот кузнечиков. Облачко проплыло: свет солнца обрушился на долину, как желтый гром. Следователь тонкими костлявыми пальцами стер пот со лба.