С неба упали три яблока. Люди, которые всегда со мной. Зулали (сборник) - Наринэ Абгарян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В послевоенные годы было невыносимо голодно, казалось – голодней, чем в войну. Урожай на клочке земли у реки никогда недозревал – его подворовывала вечно голодная детвора. Яблони обрывали сразу, потом пропадал кизил и фундук, а вот айва держалась долго – иногда до поздней осени. Но в ноябре пропадала и она – лишь на макушках деревьев, там, куда не могли добраться дети, оставалось несколько некрупных, оранжево-желтых, терпких на вкус плодов. Амаяк не роптал, не ругался, не пытался вычислить воришек – кругом стояла такая нищета – хоть волком вой. Черные кирпичики хлеба – в народе его почему-то называли «клуч» – привозили в крепко заколоченном, смахивающем на гроб ящике. Повозку с хлебом сопровождала вооруженная конная милиция. Черные, тяжелые, несъедобные кирпичики расходились в считаные минуты. Хлеба не всегда хватало, поэтому в очереди случались ссоры и драки. Конная милиция разгоняла людей выстрелами в воздух – Амаяк с горечью наблюдал, как расходятся, возмущенно причитая, женщины, как угрюмо переругиваются с милицией мужчины.
Многие брали продукты в долг – до получки. Амаяк завел специальную долговую тетрадь, куда аккуратно записывал фамилию должника и сумму, которую тот обязывался до конца месяца внести в кассу магазина. Напротив суммы стояла подпись должника. Иногда долг за этот месяц приходилось переносить на другой – то похороны, то нищая, но свадьба, то детей в школу собирать. Он всегда шел навстречу людям – да и как не пойти, глядя, какая кругом беспросветная нищета?
Очереди за хлебом и молоком выстраивались с вечера. Каждый селянин приходил со своим камнем. Люди выкладывали их в шеренгу у входа в магазин, на каждом камне – отметина владельца, и расходились по домам. К закрытию магазина края каменной шеренги было не разглядеть. Амаяк знал все эти камни в лицо. Вон тот, с крестом на шершавой макушке, принесла Анико – старшая дочь священника тера Согомона. Тер Согомон, неумело орудуя молотком и зубилом, собственноручно высек этот крест. Он прожил долгую и достойную жизнь, сто два года, умер в 1950-м. После его ухода Анико не станет выкидывать этот камень с выбитым кривеньким крестом и единственное, чего попросит у детей перед смертью, – положить его с собой.
Большой, с продольной неглубокой трещиной камень – темно-серый, в желтых прожилках – принадлежал семье Труси-канц Григора. Григор и его братья были из рода Меликсетян, но все называли их Трусиканц. Отец Григора, Анатоли Меликсетян, был просвещенным человеком, много читал, много знал, модно одевался. Он первым из бердцев надел трусы на резинке – остальные по старинке «подпоясывали» белье суровой нитью или же обрывком веревки. Бердцы всегда были скептически настроенными, махрово-провинциальными людьми, держались своих традиций как чего-то абсолютно незыблемого. И обладали весьма специфическим чувством юмора и крепкой памятью. О характерных особенностях односельчан Анатоли Меликсетян почему-то позабыл и неосторожно растрезвонил о своих трусах на весь Берд. За смелый поступок отца суждено было отдуваться сыновьям и внукам – отныне и во веки веков все потомки Анатоли носили гордое прозвище Трусиканц.
Вон тот, кривобокий, весь в налете серого лишайника камень принадлежал Тушкинанц Любе. Отец Любы, Закар Атоян, отчаянно картавил, а в волнении путал звуки. Однажды его вызвали в школу – поговорить о поведении сына, который упорно не хотел учить наизусть стихи. По программе как раз проходили Пушкина, поэтому учитель русской литературы, дабы придать разговору веса, делая многозначительные паузы и глядя поверх очков в переносицу Закара, щедро сдабривал свою речь цитатами из стихов поэта. Закар плохо понимал по-русски. Он стоял перед учителем навытяжку, переминался с ноги на ногу, мял в руках картуз и ждал, когда его отпустят, чтобы вернуться домой и старательно отлупить ленивого сына палкой для выбивания шерсти. Но учитель в тот день был особенно многословен – он хватал с полки то один, то другой учебник, тряс перед носом Закара, а потом переходил на непонятный тому русский и, напирая на фамилию поэта, декламировал отрывки из «Онегина».
– Кхм! – не вытерпел, наконец, Закар. – Тушкина, говорите, надо учить? Выучит, уж я вам обещаю!
Односельчане, конечно же, радостно подхватили оговорку и стали называть Закара Тушкиным. А всех его потомков – Туш-кинанц.
А вон тот камень с меткой масляной краски на боку принадлежал уста Сарибеку. Уста Сарибек был репатриантом второй волны. Воодушевленный победой над гитлеровской Германией, Сталин вознамерился отбить у Турции территории, которые уступил ей Ленин. Отвоеванные земли предполагалось заселить армянами, бежавшими оттуда в годы резни. Поэтому сразу после окончания войны в Советскую Армению прихлынула волна заграничных армян. Людей временно расселяли по деревням и селам, обнадеживая обещанием, что когда-нибудь они вернутся в свои утерянные дома. Но планам Сталина не суждено было сбыться – к тому времени, когда в Закавказье стали стягиваться советские войска, ситуация в мире кардинально изменилась, так что ни о какой новой войне не могло быть и речи. И сотне тысяч репатриантов ничего не оставалось, как прирастать корнями там, где их расселили, ведь вернуться на Запад они уже не могли – началась холодная война, и советские границы захлопнулись на замок.
В Берде жило пятнадцать репатриированных из-за границы семей. Одни переехали из Европы и США, другие – из Ирана, Сирии и Ливана. Первое время им приходилось очень тяжело – они бегло говорили на западноармянском, английском, французском, греческом, персидском, турецком и арабском, но слабо владели восточным армянским, а уж бердский диалект не понимали вовсе. Местное население помогало им как могло – учило перекапывать огород и сажать картошку, заготавливать на зиму припасы, штопать изношенное до дыр белье и возиться с домашней птицей. Амаяк жалел репатриантов всем сердцем – они напоминали ему ослепших и оглохших от контузии раненых. Растерянные и неуверенные, они жили словно на ощупь – везде немного чужие, везде не совсем не свои.
К закрытию магазина каменная очередь тянулась вдоль узенькой улицы до самого ее края и, завернув налево, пропадала за поворотом. Амаяк шел мимо выстроенных шеренгой камней и узнавал в каждом своего односельчанина. Эта немая очередь была страшнее той, утренней, шумной, когда люди, толкаясь локтями, под грозные окрики и выстрелы конной милиции, рвались за хлебом. Безмолвная и бесстрастная, каменная очередь казалась неким перевалочным пунктом – между жизнью и смертью – и отличалась от кладбища лишь тем, что за каждым надгробием значился живой, а не мертвый человек. Амаяку было неловко оттого, что в этой очереди не было его камня, – будучи продавцом, он имел возможность заранее отложить полагающиеся его семье полтора кирпичика хлеба. Он утешал себя мыслью, что каждый на его месте поступил бы ровно так же – не оставлять же детей без пропитания. Семья у Амаяка была большая – жена, три старшие дочки – Тата, Шушик и Кнарик, два младших сына-погодка – Сергей и Жора, у Таты уже своя семья – муж Оваким, сын Петрос. Эти несчастные полтора кирпичика черного, тяжелого, отдающего сыростью и плесенью хлеба целиком уходили детям. Взрослые перебивались чем могли – толокном из картофельных очисток, отваром из пшеничной шелухи. Да и то – поделишься с детьми, оставишь себе совсем чуть, а они бегают кругом, заглядывают тебе в тарелку. Вот и приходилось и эту малость делить на всех – одна ложка мне, другая тебе, третья тому. Иногда, если везло с продуктами, позволяли себе роскошь – варили суп «пут-рук» – в кипящей воде растворяли немного муки, добавляли две-три головки мелкого лука и пол-ложки букового масла. Не наешься, так хотя бы горячего похлебаешь.
Особенно тяжело приходилось в феврале – марте – скудных припасов, которые колхозники получали за свои трудодни, хватало ненадолго. Выживали благодаря урожаю, который получали с садов-огородов. Да и то раз на раз не приходился – несколько лет назад случился такой неурожай, что пятая часть села за зиму полегла. Первыми ушли старики, следом – дети. К тому времени, когда наступила весна и пошла первая зелень – крапива, просвирняк, – деревенское кладбище увеличилось почти в два раза.
С детьми очень выручала пратеща – старенькая Саломэ. Как только сходил снег, она забирала их с собой в горы. Диву давались, как она с ними справлялась – маленькая, худенькая, согбенная. Улыбалась беззубо, лицо сморщенное, с ладошку. Ходила в платке, повязанном на манер карабахских армян, – он обязательно прикрывал лоб и подбородок. «Иначе турки украдут», – объясняла она. Дети смеялись: нани Саломэ, да кто тебя украдет, ты же совсем старенькая. И турки нас уже не достанут – воооон какая у нас теперь крепкая граница.
– В молодости я была очень красивой, – улыбалась Саломэ, – красота ушла, а привычка повязывать платок так, чтобы он закрывал половину лица, осталась.