С неба упали три яблока. Люди, которые всегда со мной. Зулали (сборник) - Наринэ Абгарян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь все правильно.
Когда в комнату заглянула свекровь, она стояла между распахнутыми створками шкафа, держа в одной руке ножницы, в другой – косу, свекровь подошла к ней, отобрала ножницы – пойдем, дочка, наверх, тебе нужно отдохнуть, мы все сами сделаем; Вера молча погладила ее по щеке – щека была мокрая от слез – как хорошо, подумала, Тата уже все знает, не надо ничего ей рассказывать. Она вытащила из шкафа большую, набитую доверху швейной мелочью шкатулку – иголки, катушки, пуговицы, крючки, пяльцы, опрокинула в первый попавшийся ящичек, поморщилась от неприятно громкого лязга металлических спиц и крючков. Сложила косу в шкатулку, бережно прижала ее к груди:
– Пошли.
Слышно было, как свекор объясняет хриплым, незнакомым голосом кому-то по телефону – не говорите ничего Петросу, просто привезите его на скорой, скажите, что срочно нужна его помощь.
Тата повела было Веру наверх, на второй этаж, но она помотала головой – я останусь у себя, дверь почему-то оказалась распахнутой настежь, в комнате было неожиданно людно, когда они успели сюда прийти, подумала Вера, в кресле, спрятав лицо в ладони, сгорбилась Тамар, на кровати, аккуратно отвернув в сторону простыни, сидела сестра Таты – Шушик, рядом тихо шелестела словами молитвы старая соседка Анико, Вера прошла мимо, водрузила шкатулку на комод, надо же, как шумно, удивилась вяло, Шушик с Анико встали, расстелили простыню, Вера легла на бок, подтянула к себе одеяло и, ровно за секунду до того, как укрылась, заметила Амаяка – старик стоял на коленях рядом с колыбелью, прижав к груди Ниночку, тонкая ручка ребенка безжизненно свисала из-под его локтя, Амаяк медленно раскачивался – взад-вперед, взад-вперед, и страшно плакал, заикаясь сквозь рыдания, – бе-едный мой анге-елочек, бе-едный мой анге-елочек, ах, вот почему здесь так шумно, подумала Вера и накрылась одеялом с головой.
Колыбельку вынесли сразу же, убрали куда-то на чердак, с ней пришлось изрядно повозиться – несмотря на кажущуюся воздушность, она была тяжеленной – на металлических гнутых ножках, с основательной спинкой и высокими боками. Дом стал совсем чужим, суетно-многолюдным, по комнатам ходили люди, сворачивали ковры, занавешивали белыми простынями зеркала, выносили из гостиной мебель – оставили только обеденный стол и расставили вдоль стен стулья. Привезли на скорой Петроса. «Ниночка?» – просипел он, разыскивая среди собравшихся родные лица, Ниночка, шагнул вперед Оваким, обнял сына, Тата поймала его руку, прижала к губам – мальчик мой, мальчик мой. Он ринулся в дом, сердце колотилось в груди, еще немного – и выпрыгнет наружу, Петрос-джан, беда такая, – заголосила сбоку высокая чернявая женщина, он обернулся, лицо знакомое, но не вспомнить, кто это, какой-то мужчина попытался дотронуться до его плеча, но Петрос дернулся, не надо, пожалуйста, дом стал чужим, совсем неузнаваемым, куда подевалась мебель, ах да, ее убрали, чтобы не мешала людям, он добрался, наконец, до спальни, крепко притворил дверь, комнату заливал яркий свет, солнечный луч начертил на прикроватном паласе прозрачный квадратик окна, Петрос сел на краешек кровати, откинул одеяло – Вера лежала, свернувшись калачиком, крепко обхватив себя за колени, – короткостриженая, без привычной копны волос, она казалась совсем ребенком – худеньким, беспомощным, он прижал ее к себе, что ты с собой сделала, Вера, что ты с собой сделала, Петрос, открыла она глаза, представляешь, Ниночка умирала, а я ничего не знала, я спала, мне даже сны какие-то снились, разноцветные, счастливые, как такое возможно, чтобы мать проспала смерть своего ребенка, как такое вообще можно себе простить! Не-говори-так, не-надо-так-говорить, зашептал Петрос, было больно – везде, но особенно – в груди, словно медленно втыкают в сердце длинную иглу, он выгнулся немного вправо, чтобы унять эту боль, глупо подавился собственной слюной, раскашлялся и, отдышавшись, наконец разрыдался.
Вера пролежала в температурном бреду долго, не подпускала к себе никого, кроме мужа и Тамар, звала маму. Марья успела только к следующему вечеру – осунувшаяся, в темном кружевном платке, усталая с дороги, ни с кем не здороваясь, прошла сразу к дочери, легла рядом, не снимая плаща, обняла ее, как тогда, в детстве, – всю, обхватила руками, оплела ногами, заплакала, доченька, дитятко мое, Вера зарылась лицом в плащ мамы, пуговица впилась больно в щеку, но это было даже хорошо – отвлекало от слез, вдохнула знакомый запах духов и валерьянки, мам, они забрали все, ничего не оставили, даже фотографии, может, это и правильно, доченька, зашептала Марья, может, в этом есть своя мудрость, нет, замотала головой Вера, нет, мама, ты не понимаешь, они даже Петроса на похороны не пускают, я их ненавижу, мама, я видеть их не могу!!!
Марья дала дочери успокоительное, полежала рядом, пока та не забылась тяжелым сном, поцеловала в лоб, в глаза, в хрупкий висок – туда, где остался крохотный шрам от лейшманиоза. Вере тогда было годика три-четыре, когда появилась на виске язвочка, сначала никто не обратил на нее внимания, но потом, конечно, спохватились, нужно было действовать немедля, иначе быстро растущая язва обезобразила бы личико ребенка. Пришлось прижигать вживую – другого лечения в то время не было, Верочка кричала и вырывалась, но потом, немного поплакав, забыла о боли – дети вообще легко прощают и быстро забывают обиды. Марья же на всю жизнь запомнила ее страшный, рвущий барабанные перепонки вопль – мамочка, не надо, мамочка, мне больно. Она полежала немного, прислушиваясь к тяжелому, прерывистому дыханию дочери, потом поднялась, тихо приоткрыла форточку и выскользнула из комнаты.
Петрос – резко осунувшийся, худой, с двухдневной щетиной, курил в прихожей. При виде тещи загасил окурок, подался вперед – как она?
– Спит. – Марья подошла, но обнять зятя не решилась, только погладила его по плечу. Петрос накрыл ее ладонь своей, сдержанно кивнул.
– Все нормально, я держусь.
– Вы, главное, не корите себя, – шепнула Марья, – на все воля Божья.
Петрос вытащил из пачки новую сигарету, попытался закурить, но не смог – резко задергалось лицо, задрожали губы. Он смял сигарету, выкинул в окно. Хмыкнул.
– Какой-то немилосердный получается Бог. Когтистый, со звериной душой.
– Сынок…
– Марья Ивановна, я врач, меня разговорами о Божественном провидении или милосердии не пронять. Да и что вам объяснять, вы медсестра, сами все понимаете. Мы знали, что когда-нибудь это случится. С такой тяжелой родовой травмой редко кто выживает.
Он приумолк, пытаясь приноровиться к новому для себя состоянию. Усмехнулся с горечью.
– Мы восемь месяцев боролись за ее жизнь, хотя знали, что когда-нибудь травмированная диафрагма не выдержит и Ниночка перестанет дышать. Мы, наивные дураки, почему-то думали, что, когда неизбежное случится, мы будем готовы к нему. Но мы ошибались. Невозможно быть готовым к смерти ребенка. Не-воз-мож-но. Это бесчеловечно, несправедливо и чудовищно больно.
Марья молча обняла зятя. Он на секунду прижал ее к себе, потом мягко отстранился, открыл окно, вытащил из пачки новую сигарету.
Она постояла рядом, наблюдая, как во дворе натягивают большой тент, – завтра похороны, народу, видимо, ожидается много, поэтому накрывать поминальные столы будут на воздухе. В доме было тихо и почти безлюдно – Тамар увела соседок к себе, они помогали ей с готовкой. Нужно было почистить и отварить рыбу – ее подадут холодной, в остывшей лужице перченого бульона. Будет хашлама из говядины, острые закуски, сыр, хлеб, зелень. Из спиртного – тяжелый самогон. Меню на поминки строгое и безыскусное, никаких легкомысленных салатов или солений.
– Мне нужно поговорить с твоей мамой.
– Она наверху, у себя, – Петрос погасил в пепельнице сигарету, – сейчас позову ее.
– Не надо, я сама к ней поднимусь. Только сначала загляну туда. К ребенку.
В гостиной было тихо и темно, лишь в углу, рисуя рваную тень бахромы на стене, исходил рассеянным светом старый торшер. На большом, накрытом ковром столе ногами к выходу стоял маленький гроб. Марья помолилась, утерла тыльной стороной ладони слезы, поцеловала Ниночку в лоб. Села на стул, прислонилась затылком к стене, закрыла глаза. И неожиданно для себя провалилась в сон.
Когда Тата вошла в гостиную, Марья спала, неудобно свесив голову к плечу. Кружевной платок съехал с головы, волосы выбились из пучка и вились колечками вокруг вспотевшего лба. Тата села рядом, взяла сватью за руку. Марья вздрогнула, проснулась.
– Пойдем, я тебя накормлю, ты, наверное, целый день не ела, – погладила ее по руке Тата.
– Есть не хочу, но чаю попью.
– Хорошо.
Они проговорили до поздней ночи. Марья подробно расспрашивала о похоронах, ужаснулась, узнав, что никого из родственников на кладбище не пустят. Но как же так, переспрашивала несколько раз она, как такое может быть! Петроса хоть бы пустили, он ведь отец! Тата плакала и качала головой – не положено, нельзя. Таков обычай предков. Если младенец умирает до того, как познает вкус хлеба, он считается жертвой Богу и принадлежит только Ему. Идти родителю на похороны все равно, что бросать вызов Всевышнему. Ниночку похоронят старейшины родов – старики ближе всех к небесам. Они выберут могилу одного из ее предков, могильщик раскопает яму и осторожно опустит туда крохотный гробик. Старейшины проследят, чтобы могилу привели в полный порядок – так, чтобы потом было не разобрать, куда положили ребенка. И молча разойдутся по домам. Никто из присутствующих и словом не обмолвится, где лежит младенец. Бог забирает свое – не оставляя места, куда можно прийти и поплакать. Потому что плач – своего рода осуждение. Никому не позволено осуждать или оспаривать Его помыслы. Никому и никогда.