Сто тысяч раз прощай - Дэвид Николс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой подростковый ум обнаруживал безграничные способности к построению таких мелодрам; как бы хорошо было направить эту мыслительную энергию в какое-нибудь другое русло. Однако мрачные сценарии становились до такой степени устойчивыми и достоверными, что у меня тряслись руки, когда я поворачивал ключ, а из горла вылетал крик: «Папа, я дома!» Бывало, он лежал на диване и смотрел черно-белый телевизор либо просто спал внизу или наверху, и я непременно проверял, что это за сон: правильный или вечный, перебирал коричневые аптечные склянки – все ли на месте, плотно ли закручены колпачки, нет ли где следов алкоголя. Не застав отца дома, я психовал вплоть до его возвращения, и только когда видел его живым, ко мне возвращалась способность думать о рутинных домашних делах: что приготовить на ужин, что посмотреть по телику.
– Разве тебе ничего не задано повторить к экзаменам? – спрашивал он.
– На переменке все повторил, – отвечал я.
– Решающий год, – изрекал отец, и мы закрывали эту тему.
При любой возможности я старался его рассмешить, отпуская иронические комментарии по поводу любых телепрограмм, а если из этого ничего не получалось или если он, судя по всему, меня не слышал, если переворачивался на бок или подливал себе виски, я прилагал немалые усилия, чтобы заманить его наверх.
– Не спи здесь, папа. Иди в постель.
– Хочу досмотреть до конца.
– Ты сто раз это смотрел. Иди к себе, не засыпай на диване.
– Сам ступай наверх, сын.
Я уходил к себе в комнату, размышляя, где бы почитать о вреде совмещения алкоголя с таблетками, и тревога накатывала заново. И на протяжении этого времени, как мне кажется, я ни разу не произнес вслух слово «депрессия». Это было табу, но поделиться своими страхами и смятением с кем-нибудь из учителей или приятелей было бы равносильно признанию своих сексуальных фантазий. Честность – штука опасная; допустим, Харпер не обратил бы ее против меня, но Ллойд – этот бы своего не упустил.
Когда я много лет спустя рассказал это (выборочно, разумеется) Нив, она ответила, что я буквально нянчился с отцом. Я тут же ощетинился от этого слова. Нянчиться – значит проявлять сострадание, цельность, бескорыстие и преданность, а я не обладал ни одним из этих достоинств. Естественно, я поделился с ней этой историей не для того, чтобы напроситься на восхищенную похвалу, – ее заслуживает лишь тот, кто и впрямь отдает себя другому без остатка. Чем больше отец нуждался в сочувствии и сострадании, тем больше видел от меня жалости и презрения; чем больше он нуждался в моем присутствии, тем дольше я пропадал неизвестно где. Он нагонял на меня страх, а когда страха не было, я попросту впадал в ярость – оттого, что меня лишили душевного покоя и концентрации внимания, причем именно тогда, когда эти качества особенно необходимы; оттого, что постоянно чего-то боялся, даже скрипа двери. А еще он нагонял на меня тоску потому, что ходил как зомби, в состоянии вечной рассеянности, которое тучей мух витало вокруг его головы, и еще потому, что не сулил никаких перемен. Мне не требовался банальный образец для подражания; мне всего лишь требовался тот, кто встает с постели по утрам и способен улыбаться, но не зловещей и не притворной улыбкой. Если я и желал отцу чего-то хорошего, то для своей же пользы. Более всего я хотел, чтобы он стал таким, как прежде. Лучшей частью своего детства я был обязан его веселому, жизнерадостному, свойскому нраву. А теперь даже его доброе расположение духа казалось мне неестественным – чему радоваться-то? Я возлагал на него вину за наше безденежье, за изгнание мамы, за свою неуспеваемость в школе. Я за него волновался, хотя это он должен был волноваться за меня. Неужели он не видел, что наша жизнь катится под откос? Нет, я не был ему нянькой. Я был презирателем. Есть такое слово? Домашний «презиратель».
Это, заверила меня Нив, вполне естественно. Иное было бы ненормально. Только вот какая штука: во время одного из последних приступов «презирательства» я почувствовал, что не могу больше выносить даже его телесные изменения: обвисшую кожу, бледную и влажную, как под бактерицидным пластырем, сгорбленные плечи, какой-то неведомый белый налет в углах рта и толстые, как рог, ногти на ногах. Подобно тому как улыбка, по общему мнению, освещает лицо, так его лицо омрачалось унынием, – во всяком случае, таково было в ту пору мое личное мнение, и я даже не пытался скрыть неприязнь: морщил нос, отталкивал его руку. С юношеской брезгливостью возмущался: неужели старик не может за собой последить? Мне было шестнадцать лет; другие пишут гимны этому возрасту, но разве я не заслуживал ни радости, ни веселья, ни беззаботности, а заслуживал только страха, ярости и тоски? И еще в одном смысле слово «нянчиться» было полной противоположностью тому, что я творил, но никогда не высказывал вслух: отчасти я поторапливал катастрофу. Мне приходится слышать: у всех детей бывают фантазии насчет смерти родителей; но ведь не в столь плачевных обстоятельствах? Так вот, если бы с ним что-нибудь случилось, люди окружили бы меня вниманием и сочувствием, которых я, по собственному убеждению, заслуживал; по крайней мере, научился бы справляться – вот только непонятно: с чем? Сегодня такие мысли вызывают у меня содрогание и стыд; единственным щитом служит то, что я не только ненавидел, но и любил отца больше всех на свете, и по силе эти две эмоции были пропорциональны друг другу. Я возненавидел его потому, что некогда столь же горячо любил.
Нужно вспомнить еще один случай, происшедший в разгар того весеннего конфликта, который предшествовал маминому уходу из дома. Однажды вечером родительский скандал принял апокалиптические масштабы: обвинения, упреки, жестокие оценки, смешанные с презрением, – слова, которые невозможно взять назад и которые не дают возможности находиться вместе. Я убежал к себе в комнату, чтобы готовиться к экзаменам, вернее, тупо пялиться в учебники, прижав пальцы к вискам. У меня за спиной сестра, лежа на верхней койке, надела папины дорогие наушники, чтобы заглушить самые мерзкие, самые грязные слова, но хлипкие стены нашей комнаты вибрировали не хуже динамиков. Наверняка в соседних квартирах эффект был тот же, потому что к нам впервые вызвали полицию.
Первой синюю мигалку заметила Билли. Мы выбежали на лестничную площадку и сверху смотрели, как отец, подавленный и униженный, открывает дверь и проводит полицейских