Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это?
— Адрес. Если ты… если вы…
Андрей ей не отвётил. Скорбно и бережно поцеловал он ее слегка приоткрытый рот. Это было прощанием.
Оставшись один, он прочел: «Контора частного розыска Раймонда Нея. Улица Тибумери, 17» — и, машинально вздрогнув, усталый, разбитый, едва-едва смог наладить единственную, самую срочную мысль: нужно ехать сегодня, сейчас же, до парохода.
А Жанна, сбегая, натолкнулась на сумасшедшую. Старуха валялась в глиняной жиже и жалостно покрикивала. Жанне она показалась галлюцинацией, ее же выдумкой, последним этапом встречи с Андреем. Бежать, скорее бежать…
В темноте, по пустой дороге, под сердитым дождем бежит Жанна. Где-то, уж надрываясь, кричит пароход. Завтра рано утром Жанна уедет на безлюбую, скудную жизнь. Жанна бежит и плачет.
Глава 10
О ТОЙ САМОЙ КАПЛЕ
Аглая подумала: это последняя капля, та самая капля, которая, как известно, переполняет чашу.
Париж — он едет в Париж! Говорят, что еще существует такой город! Там живет сестра Аглаи, счастливая Ася, там нет ни тухлой конины, ни дыма печурок, ни революции. Что же, это возможно: ведь поют в церкви о рае, где только голубой воздух и блаженство. Аглая не в раю, Аглая и не в Париже, Аглая на корточках раздувает печку. Из глаз текут слезы от дыма: ветер мешает Аглае, он дует прямо в трубу. Из глаз текут слезы от горя: Андрей только что приехал и вот опять уезжает.
Так всю жизнь! Когда Аглая еще гимназисткой жила с мамой в нищей квартирке дорогомиловского домика, она часто по вечерам слушала музыку, доходившую из соседнего дома, там жил фабрикант Гай. Это были званые вечера, с петифурами от Сиу, с танцами, со всеми танцами, которые Аглая знала только по названиям: «падурс», «падешинуа», «миньон», «шакон», и даже, но это уже под утро, когда глаза мамаш становились оловянными, непринужденный кэквок. Аглаю на эти вечера не звали. Там объяснялись в любви и рисовали в изящных карнэ[57] вензеля. Так, по крайней мере, уверяли ее подруги. Слушая музыку, Аглая плакала и не то ластилась к маме, не то ругала ее, пришептывая:
— Ну зачем ты меня родила, ведьмуля?
Это не было еще горем: Аглая верила, что выйдет замуж и тогда получит все — от объяснения в любви до целого пуда петифур.
Замуж она действительно вскоре вышла, и, если Андрей довольно косноязычно говорил ей о своих чувствах, целовал он ее хорошо. Но когда кончились первые поцелуи, Аглая, осмотревшись, увидела, что жизнь ее стала еще грустней. Музыка по-прежнему звучала не в ее комнате, а надеяться больше было не на что. Андрей старался быть ласковым, но вдруг прорывался: то кидал обидное слово, то в отчаянии хватался за голову. Аглая чуяла, что он ее не любит, но она считала это противоестественным, даже преступным. Если муж, то должен любить! Так говорили не своды законов, а ее сердце. Чужого не хочу, своего не отдам! Муж — мой!
Может быть, капель в чаше было уже много, но никто ведь не знает вместимости этой, всеми так часто поминаемой, чаши. Во всяком случае, тогда она была далеко не полной.
Померещилось даже настоящее человеческое счастье: дочка, Саша. Аглая перестала клянчить у Андрея ласки. Аглая забыла звуки «падурса». Часы кормления, вес младенца, крохотная ванна — сделались для нее жизнью. Когда же она совсем разучилась вспоминать о своей судьбе, когда, даже читая романы Слезкина[58] или рассматривая в «Ниве» виды Палермо, она стала думать: вот Сашенька это прочтет, а это увидит, словом, когда закончился процесс перерождения кокетливой барышни в хлопотливую, пеленочную, микстурочную маменьку, тогда Саша умерла от воспаления мозга.
Прошло много месяцев, прежде чем острое горе стало тихим, ноющим. Но все же настал вечер, когда снова послышалась музыка за окном и где-то под ложечкой зашевелилась мучительная, как зуд, жажда человеческой нежности. Аглая метнулась к Андрею. Но перед ней оказался чужой, вежливый, успевший набраться иной, не домашней жизни человек. Здесь не могли помочь ни заботливость Аглаи, починившей и переметившей все его рубахи, ни купленная за много дней без масла к чаю огромная фиолетовая шляпа с целым на ней плодовым садом. Аглая плакала, но в уголочке, тщательно засыпая слезы цветочной пудрой: она ведь знала по романам, взятым из соседней библиотеки, что мужчины не любят заплаканных щек. Она испробовала и все другие уловки этих якобы мудрых книг. Как-то изумленный Андрей услыхал, что Аглае очень нравится сосед, рыжеусый чиновник казенной палаты, что Аглая позвала его в гости, что, больше того, она и сама может пойти к этим рыжим усам, хотя бы пить чай. Но, как видно, издания «Шиповника» умели лгать не хуже французских книжек в желтых обложках: Андрей только пожал плечами — у каждого свой вкус.
Ненасытная чаша требовала новых капель. Пришла революция, сначала почти незаметная; ну, давка на улицах или глупые песни; потом страшная, с прятаньем в погребах, с ночными обысками, с очередями, наконец, и вовсе невыносимая, заставлявшая спускать на Смоленском последнюю простынку, вместо котлеток жевать осьмушку глины, ходить на «повинность», то есть попросту сгребать снег, как это делали прежде одни только дворничихи, прятать в солдатских валенках отмерзшие, распухшие ноги и плакать, плакать от дыма, плакать от горя, плакать от всего. Разве можно передать, как Аглая, бескорыстно преданная светскому счастью и звукам «шаконов», в горе знавшая только одно утешение — вощеные лики икон, как эта Аглая возненавидела революцию? Когда красноармеец, водивший партию на работу, говорил ей «товарищ», она испытывала физическую тошноту. Она пошла бы на все пытки древних христиан, только бы он, этот косолапый туляк, взятый недавно по набору, в ее же представлении палач и латыш, сдох бы, а с ним и вся революция!
И может быть, потому, что она так ненавидела эту живучую революцию, ей было дано двойное испытание: после первых же бесчинств Андрей оказался с большевиками. Да, он был с теми, что, реквизировав пианино фабриканта Гая, раз навсегда оборвали все «шаконы», с теми, что потрошили святые мощи, с теми, что заставляли дикими ночами девятнадцатого года реветь в подушки, чтобы никто не подслушал, тысячи и тысячи Аглай. Это было для нее непостижимым. Аглая знала, что муж ее честный человек, знала также, что он православный. Тогда ей пришла в голову жалкая бабская догадка: влюбился, спутался с какой-нибудь большевичкой, может быть, с жидовкой. Напрасно Андрей пытался ей объяснить: справедливость, идеи. Аглае казалось, что он, для отвода глаз, читает на память газету. Ради справедливости люди не рискуют жизнью. Мужики шли грабить усадьбы. Жидов раньше гнали в шею, а теперь каждый жидюга и царь и бог. Все это понятно. Но Андрей? Зачем Андрею понадобилась революция? А Андрей влюбился! Влюбился опрометью, дико, как когда-то после одной мазурки влюбился в Аглаю. Если б она только могла разыскать эту гадкую женщину, схватить ее за волосы, исцарапать, задушить! Но Аглая даже не знала имени разлучницы. Хуже того: исчез и Андрей, уехал грабить Ростов, верно с ней, с подружкой.
В темной конурке, глодая ржавую селедку, по целым неделям от холода не моясь, ждала Аглая Андрея. Кто сказал, что она была пухленькой барышней, что она когда-то танцевала мазурку? На нее взглянуть было страшно: костлявая, как эта обглоданная селедка, с селедочными мутными глазами, с лицом, как будто изъеденным ржавчиной, она еле двигалась. Пройдет два шага, закашляется и долго мучительно трясется, пока не выплюнет сгусток кровавой мокроты. В трудовой книжке значилось Аглае двадцать четыре года, а на вид было под сорок. От дыма обильно текли слезы. Чаша все вмещала.
Что ее еще держало в жизни? Ведь не селедки же! Странно приложить слово, которое так хорошо подходит к мечтательным девушкам, которое вполне уместно в сентиментальных стихах, к злой, чахоточной жилице из квартиры тридцать четвертой, с кашлем, похожим на лай, пугавшим всех дворовых мальчишек, странно приложить к такой не ведьмуле, но истинной ведьме нежнейшее слово «любовь». Однако это сущая правда: Аглая любила Андрея, любила его преданно, сильно, и только эта любовь помогала ей вынести все. Аглая верила: он увидит, что шлюха остается шлюхой, тогда он вернется к жене. Аглая не может умереть! Она должна отобрать у воровки похищенное добро.
Аглая ходила в церковь, молилась, слушала глухие толки бабок, и глаза ее начинали блестеть. Вместе с бабками она ожидала чудес, вместе с ними верила, что чудес много: то появлялась в кладовке дивная икона, то сама собой зажигалась лампадка, то внезапно, от не ведомых никому язв, подыхал коммунист, поругатель мощей. Глаза Аглаи блестели, потому что после всех этих чудес она ждала одного главного чуда: кончится треклятая революция, умрет Троцкий, жидовку за все ее штучки посадят в острог, а Андрей, сконфуженный, нежный, запросится назад к жене. Аглая — христианка, она его простит!