Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, увидев глаза Жанны, беспечный Андрей согнулся, замер, сдал сразу всю свою силу. Он готов был упасть на этот ковер третьим трупом. Он не мог жить. Он не пробовал ни заговорить, ни двинуться с места. Он глядел на Жанну, но он не мог ее видеть. Казалось, он тоже мертв и только случайно еще стоит.
Тогда раздался голос Жанны. Это не был голос маленькой девочки в детской рубашке до пят, час тому назад со слезами вспоминавшей, как мама ей напевала «dodo». Это говорила женщина, взрослая женщина, которая своим горем была мудрее этого прочитавшего много книг человека и своей любовью сильнее его.
— Бегите! Бегите ж скорей!..
Повинуясь этому голосу, не смея взглянуть на Жанну, больше смерти страшась ее глаз, Андрей бессмысленно зашагал, как заводной солдатик. Он вышел на набережную, где уже поджидал его громкий норд-ост.
Глава 7
ДВЕ ЖАННЫ
Состояние Жанны можно сравнить лишь с отчуждением тяжело больного, который неделями лежит, повернувшись к стенке. Он дышит, он спит, он ест в обыкновенной комнате, в той же, где жил прежде. Но мир его иной. Мир этот состоит из огромного бреда, из невыносимых, знакомых до одури, навеки поселившихся в воспаленных глазах завитков обоев, из кривой температуры, суток, больше не разрываемых ничем на часы или на день-ночь, из оглушающей тишины и вместе с тем из такого кишения крикливых мыслей, что голова гудит от них, как набитый битком семиярусный театр.
Нечто подобное переживала и Жанна. Правда, она не лежала в кровати, и ей не ставили градусника. Нет, она подписывала счета мастерской надгробных изделий, она каждое утро оправляла аккуратно постель и пила кофе, она внимательно выслушивала и негодования и соболезнования членов различных миссий. Ведь Жанна не могла лечь лицом к стенке. Она должна была жить.
Но можно ли передать то отъединение, то равнодушие, с которым воспринимала она весь строй этой жизни, от почтительных вздохов членов миссий и до солнца, ветра, моря, по-прежнему дежуривших за окнами «Ибрагии»? Она жила иной полужизнью. В таком существовании был свой распорядок, свои тяжелые заботы. Иногда иллюзорный мир становился настолько реальным, что Жанна Ней, та, что принимала визитеров и подписывала счета, прикладывая ко лбу ладонь, отчетливо думала: я, вероятно, схожу с ума. Но и эта мысль ее не пугала.
В этой жизни Жанна все время двоилась. То ей казалось, что их две сестры, хотя у Жанны сестер никогда не было. Старшая сестра иногда выглядывала из грязного зеркала в коридоре, мимо которого проходила Жанна, у нее были пустые глаза, как будто в витрине оптического магазина. То она чувствовала, что живет сразу разной: маленькой девочкой, которой за обедом еще подвязывают салфетку, и другой, не взрослой, но старой, такой старой, что страшно подумать, старей, чем был он, вот как бабушка в Луаретте, если громко хлопнуть дверью — может умереть.
Все время были две Жанны. Одна из них жила с папой, не с тем, что лежит где-то в мокром суглинке, с настоящим. Он дома, здесь, рядом. «Доброе утро!» Жанна раскрывала приходившие по-прежнему номера «Journal des Débats». Он берет газету. Он готов улыбнуться. Париж! Ведь скоро в Париж!..
А другая?.. Но с кем жила другая Жанна, об этом нельзя было даже подумать: та первая, с папой, не вынесла б одной мысли.
Кто написал в желтенькой книжке, что любовь это счастье? Кто выдумал дикий весенний день, когда Жанна шла по Итальянской, доверху полная детского вздора о счастье, о муже? Когда это было? Нет, не когда, но как это могло быть? Теперь Жанна знала: это как проказа в старых легендах, как озноб и бред несчастных тифозных, метавшихся на перронах Ростова. Это как смерть. И в дом врывался тот, чье имя она не решалась даже про себя повторить. Он был в ужасной форме: френч, но красный и с противными голубенькими разводами, как на обоях в кабинете. Он всех колол колуном. (Жанна не знала, что такое колун, ей казалось это вроде огромной булавки.) В погребе лежит убитый папа. Он похож на маленькую девочку, на ту, что нашли в Ростове. Папа, добренький, старенький папа! Как ему клали грелку, когда у него болела печень! Как он ходил по утрам в нелепом лиловом халате и, читая газету, отвечал невпопад, потом сам над собой смеялся: «Стар стал, плохо слышу». А вата, а вата в ухе! Милое ухо! Но нет, ухо пропало. Вообще нет головы. Он проткнул ее колуном. Он снова придет! Она не может его видеть. Никогда! Если только увидит — умрет. А все-таки что, если он придет?.. Тогда… Тогда… Конечно же пустит!
И вторая Жанна, старшая сестра, старушка, похожая на бабушку в Луаретте, вдруг досадливо рукой отводила первую. Появлялась пронзительная, прямо бабья жалость. Все видела, как он стоит в кабинете, несчастный такой, без воли, без жизни. Бедненький мальчик! Так жалела, как будто это его убили и после скинули в мокрый суглинок. Лучше было б убить и Жанну. Или тогда за Карантином, почему она не погибла от круглой бараньей шапки? Зачем он явился? Жанна с ним пробыла не более часа, а казалось, что всю жизнь, даже там, в Луаретте. Жанна, ты смеешь так думать? А папа? Это не он! Он не хотел. Это просто случилось. Один только час! Где-то читала: средняя продолжительность человеческой жизни — тридцать восемь лет. Ужасно много! А час это всего шестьдесят минут, это сосчитать до трех тысяч, и конец — десять, одиннадцать, двенадцать… Потом не стало, а без него даже нет дыхания. Жанна действительно задыхалась. Она дышала рывками, жадно закусывая воздух, который был все не тем, никак не мог насытить легких. Она напоминала рыбу с мучительно развернутым ртом. Но, замечая внешний непорядок, быстро глотала стакан воды, чтобы снова стать Жанной Ней, годной для счетов и приемов.
Так шли недели. Кажется, происходили какие-то события, но они были вне Жанны. Снова стали заглядывать к ней члены миссий, они сострадательно вздыхали и уговаривали Жанну ехать с ними в Париж. Жанна не спорила, она во всем соглашалась с ними, но всякий раз за день до отбытия парохода заболевала. Это не было притворством, но это и не было правдой: у Жанны хватило бы сил совершить любое путешествие. Не болезнь удерживала ее. Она чувствовала, что из Феодосии уехать не может. Одна Жанна твердила: мокрый суглинок, кабинет, то самое кресло, тот самый ковер и бурое пятнышко на нем, как родинка на щеке, — можно ли это оставить? Другая же ничего не понимала. Она боялась понять, боялась подумать, что не хочет уехать из этого ужасного города только оттого, что в нем, что вокруг него, где-то в горах, на окраинах, по Отузам, Насыпкоям, всякий день переодеваясь, меняя не только одежду, но лицо, но душу, то кротким ребенком, то страшным убийцей с колуном, как норд-ост, бродит все та же, не на радость полюбленная тень.
Глава 8
УШИ И СЕРДЦЕ ТОВАРИЩА ЗАХАРКЕВИЧА
Все чаще стреляли под широкими окнами виллы «Ибрагия». Давно уже перестали являться к Жанне члены различных миссий. Они, наверное, были далеко, в прекрасном Париже. Жуткая борьба происходила не только в сердце Жанны, но и в темном, голодном, замученном городе. Наконец настал вечер, когда в комнатах «Ибрагии» сразу погас свет. Было очень тихо. Даже стрелять перестали. Как и в ту ночь, буйствовал норд-ост. По огромной вилле караима Сарума, построенной им для приемов и празднеств, бродила одинокая Жанна Ней. Она была совсем одна: Ваня давно бросил место, а служанка Маша, испугавшись пальбы, со вчерашнего вечера спряталась к сестре в погреб. Жанна слушала ветер. Его было много, много воздуха, но, несмотря на это, она задыхалась.
Среди глубокой ночи, раздался стук, громкий и четкий. Этот звук в темноте был ужасен. Сердце Жанны ответило на него диким стуком: он! Значит, смерть. Что же, может быть, мокрый суглинок и легче… Покорно Жанна прошла в сени, открыла дверь. Сразу охватил ее норд-ост. Она ничего не видела. Дверь закрылась. Стало по-прежнему тихо, темно. Наконец выпорхнул маленький перепуганный огонек спички. Человек. Чужой человек. Крохотный тощий еврей, с такими большими, ведущими как бы отдельную жизнь ушами, что он казался бабочкой, растопырившей свои крылышки. Зачем он здесь? Убить? Замучить?
Молча человек прошел наверх, сел в кресло приемной, приподнял воротник пальтишка, так как в давно не топленном доме стоял мороз, и, наконец, произнес смущенно:
— Я — Захаркевич. Я здесь останусь.
Жанна не спросила, кто он, зачем пришел? Раз не он — все равно.
Может быть, убить, а может, только перерыть весь дом, как это делали много раз чужие люди в папахах. До утра она бродила по темным пустым комнатам. А человек, назвавший себя Захаркевичем, лег на пол, подложил под голову толстейший альбом караима Сарума и немедленно уснул. Утром он деловито спросил Жанну:
— Где у вас, товарищ, мангалка?
— Мангалка? Что это? Вы хотите денег? Вот, берите.
Махнув рукой, Захаркевич раздобыл где-то щепок и вскипятил воду. Он принес Жанне чашку чая: