АВТОБИОГРАФИЯ - МАЙЛС ДЭВИС
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому меня совершенно не огорчало, что многие люди прониклись тем, что я делаю. Я никогда не считал, что если моя музыка популярна, то, значит, она проще той, что не так популярна. Популярность не сделала мою музыку менее качественной или достойной. В 1955 году «Коламбия» приоткрыла дверь, сквозь которую моя музыка стала доходить до большего количества слушателей, и я прошел через эту открывшуюся дверь — и ни разу не оглянулся назад. Все, что мне было нужно, — это, играя на трубе, создавать музыку и искусство, выражать через них свои чувства.
Конечно, сотрудничество с «Коламбией» принесло мне большие деньги, но что плохого в том, что тебе платят за труд, и платят хорошо? Я никогда не романтизировал бедность, тяжелую жизнь и тоску. Никогда не желал их для себя. Я очень хорошо познал все это на собственной шкуре, когда сидел на героине, и больше не хотел к этому возвращаться. Пока я мог получать, что хочу, от мира белых на своих условиях, не продавая себя с потрохами к радости тех, кто эксплуатировал бы меня, я намеренно шел к тому, что было реально. Когда создаешь свою музыку, господи, даже небо для тебя не предел.
Примерно в это же время я встретился с одной белой женщиной, назову ее Нэнси. Она из Техаса, первоклассная девочка по вызову и жила на Манхэттене в пентхаусе с видом на Центральный парк на Западных Восьмидесятых улицах. Я познакомился с ней через черного конферансье Карла Ли из «Кафе Богемия». Она в меня влюбилась. Изящная как куколка, очень искренняя, она никому, включая меня, не давала себя в обиду (хотя в большинстве случаев мне она всегда уступала). Очень хорошенькая, темноволосая, чувственная, Нэнси была прекрасной женщиной, одной из тех, кто удерживал меня от наркотиков.
Нэнси никогда не была уличной девкой, все ее клиенты принадлежали к высшим слоям общества, очень важные люди — белые по большей части, — чьих имен я называть не буду. Скажу только, что это были одни из самых важных, могущественных и богатых мужчин страны. Они очень хорошо относились к ней, и, став ее другом, я понял почему. В ней было все — теплота, заботливость, ум, к тому же она была очень красивой и сексуальной, в общем, о таких все мужики мечтают. И в постели была хороша, до того страстная и чуткая, что даже плакать хотелось. Она меня по-настоящему любила, я ни цента ей не заплатил. Она была мне хорошим другом, понимала, через что я прошел и чего хотел в жизни добиться. Она поддерживала меня на 150 процентов.
За то время, что мы были вместе, она вытащила меня из многих передряг. Когда где-нибудь на гастролях я застревал на дороге, то стоило мне позвонить Нэнси и все ей рассказать, как она говорила: «Ну давай выбирайся оттуда! Сколько тебе нужно денег?» И какая бы сумма ни требовалась, она ее тут же высылала.
В октябре 1956 года мы записали последние темы для «Престижа», потом я снова привел оркестр в «Кафе Богемия», и вот тут-то между нами с Колтрейном пробежала черная кошка. Напряженка накапливалась постепенно. Господи, было невыносимо смотреть, как Трейн губит себя: к тому времени он крепко подсел на иглу и много пил. На работу постоянно опаздывал и клевал носом на сцене. Однажды я так рассвирепел, что вдарил ему по голове и животу в гримерной. В тот вечер на концерте был Телониус Монк: он пришел за кулисы поздороваться и увидел, что я сделал с Трейном. Но когда Трейн мне никак не ответил, а просто остался сидеть, как большой обиженный ребенок, Монк пришел в ярость. И говорит Трейну: «Слушай, ты ведь прекрасный саксофонист, ты не должен допускать такого обращения. Приходи ко мне в любое время, будешь играть у меня. А ты, Майлс, не имеешь права его бить».
Я сам был в такой ярости, что мне было наплевать на чушь, которую молол Монк, потому что, прежде всего, его это не касалось. Трейна я в тот же вечер уволил, он вернулся в Филадельфию, чтобы попытаться избавиться от своей привычки к наркотикам. Мне было жаль прогонять его, но я не видел другого выхода из этого положения.
Колтрейна я заменил Сонни Роллинзом, и так мы закончили наш недельный ангажемент в «Богемии». Сразу после этого я распустил оркестр и сел на первый же самолет в Париж, куда меня пригласили солистом — с Лестером Янгом, со звездной группой музыкантов, куда входил «Современный джазовый квартет» (Перси Хит, Джон Льюис, Конни Кей и Милт Джексон) и многие французские и немецкие музыканты. Мы играли в Амстердаме, Цюрихе, Фрайбурге (городке в Шварцвальде) и в Париже.
В Париже мы снова стали встречаться с Жюльетт Греко — она к тому времени превратилась в настоящую звезду кабаре и экрана. Сначала ей не очень хотелось видеться со мной — из-за того, как я вел себя с ней в тот последний раз в Нью-Йорке, но, когда я объяснил ей почему, она меня простила, и у нас все пошло хорошо, как в первый раз. И конечно же, я встречался с Жаном Полем Сартром — мы отлично проводили время: я либо бывал у него в гостях, либо мы сидели в открытых кафе. Изъяснялись мы на ломаном французском, таком же английском и жестами.
Когда закончился наш концерт в Париже, многие музыканты поехали в модный клуб «Сен- Жермен» на Левом берегу. Я взял с собой Жюльетт, и мы слушали выступавшего в тот вечер великого американского черного саксофониста Дона Байеса. По-моему, тогда с нами был весь «Современный джазовый квартет», и Кении Кларк там тоже был. К тому же Бад Пауэлл со своей женой Баттеркап тоже поднялись к нам на сцену. Мы все рады были видеть Бада. Он тогда уже постоянно жил в Париже. Мы с Бадом были особенно довольны встречей — обнимались, как давно не видевшиеся братья. После того как мы выпили и вдоволь наговорились, кто-то объявил, что Бад будет играть. Помню, как счастлив я был услышать это, ведь я так давно не слышал его.
Короче, он подошел к роялю и заиграл «Nice Work if You Can Get It».
Но после энергичного, хорошего начала вдруг что-то случилось, его игра начала разваливаться. И это было ужасно. Я был в шоке, как и все мы в тот вечер. Все молчали, только неловко переглядывались друг с другом, не в силах поверить своим ушам. Когда он закончил, в клубе на некоторое время воцарилась тишина. Потом Бад встал, вытер белым платком пот с лица и вроде бы как поклонился. И мы зааплодировали ему, потому что не знали, что еще можно было сделать.
Господи, до чего же его было жаль — он так плохо играл. Когда Бад спускался со сцены, к нему навстречу вышла Баттеркап, обняла его, и с минуту они разговаривали. Бад был очень грустный, как будто знал, что произошло на самом деле. Понимаешь, он к тому моменту был уже полным шизофреником, каким-то отголоском прежнего себя. Баттеркап подвела его к нам. Господи, всем было ужасно неловко смотреть на него, мы были так смущены, что не могли вымолвить ни слова, — нам оставалось только натянуто улыбаться, пряча свои истинные чувства. Наступила полная тишина. Полная. Было слышно, как перышко падает на пол.
И тогда я подскочил к Баду, обнял его и сказал: «Бад, ты ведь понимаешь, что не надо было играть, так нажбанившись, ты ведь это понимаешь, правда?» Я смотрел ему в глаза и говорил достаточно громко — чтобы все слышали. Ну а он слегка кивнул головой и улыбнулся — таинственно и отрешенно, как улыбаются сумасшедшие, — и уселся на место. Баттеркап так и осталась стоять со слезами на глазах — она была благодарна мне за то, что я сделал. Но тут снова завязался разговор, и все пошло, как и до выступления Бада. Понимаешь, я ведь не мог промолчать. Господи, да ведь он мой друг и один из величайших пианистов на свете — во всяком случае, до того, как его избили и он попал в Бельвю. Сейчас он оказался в Париже, в чужой стране, среди людей, которые наверняка не понимают, что с ним, — а может, им вообще все равно — скорее всего, считают его обыкновенным пропойцей. Грустно было видеть и слышать Бада в таком виде. Никогда я этого не забуду, пока жив.
В декабре 1956 года я вернулся в Нью-Йорк, снова собрал оркестр, и мы поехали на двухмесячные гастроли в Филадельфию, Чикаго, Сент-Луис, Лос-Анджелес и Сан-Франциско, где играли две недели в «Блэкхоке».
Но осенью 1956 года Трейн (он к нам вернулся) и Филли Джо сильно доставали меня своими наркоманскими выходками — постоянно опаздывали на концерты, иногда вообще не являлись.
Трейн, накачавшись, часто клевал на сцене носом. Они с женой Наймой переехали из Филадельфии в Нью-Йорк, и у него появилась возможность доставать сильные наркотики, которые были ему недоступны в Филадельфии. В Нью-Йорке он совсем опустился, причем очень быстро. Я ничего не имел ни против Трейна, ни против остальных, я и сам прошел через все это, но я знал, что это болезнь и что с ней трудно справиться. Так что никаких нотаций я им по этому поводу не читал. Только ругал за опоздания и дремоту на сцене; а потом объявил, что больше этого не потерплю.
Когда к нам вернулся Колтрейн, мы зарабатывали по 1250 долларов в неделю — и эти ребята позволяют себе клевать носом на сцене! Я не мог потерпеть такого дерьма! Публика видит, как они клюют носом, и думает, что я опять связался с наркотой, ну знаешь, я получаюсь как бы без вины виноватый. А я-то был чист как стеклышко, только изредка позволял себе нюхнуть кокаину.