Кровавый век - Мирослав Попович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем меньше информации, тем больше слухов; в начале войны молниеносно распространялись слухи об ужасающих преступлениях противника, причем преимущественно о том, как солдат продают командиры и тыловики.
Не использовав преимущества, которые давала немецкой армии ее военная идеология и высокая организованность, немецкое командование пыталось компенсировать их иным видом решительности – жестокостью и неразборчивостью в средствах. Началось с массового захвата заложников и их расстрелов в Бельгии, потом – нарушение Гаагской конвенции и использование ядовитых газов. Наконец, Германией была провозглашена неограниченная подводная война. Австрийские войска проявили массовую жестокость в отношении мирного населения во время боев в Сербии. Российские казаки совершали еврейские погромы в завоеванной Галичине. Мир погружался во тьму.
Все генеральные штабы перед войной исходили из того, что война закончится быстро, потому что она будет требовать слишком большого напряжения сил. Напряжение сил, муки солдат и офицеров и страдания гражданского населения были намного страшнее предполагаемого.
Решающим фактором оказалось терпение. А терпение измеряется иными мерками, чем боевой экстаз. Экстаз боя и короткое возбуждение после него сменяются усталостью и безразличием человека, который уже оставил позади свою одиссею через «тот мир» под пулеметным огнем, но с командой командира все должен повторять снова и снова. Это требует сочетания жертвенности с рациональным расчетом, с пониманием своего места в жизни.
К газовой атаке готовы
После войны молодой тогда французский писатель Андре Мальро много лет провел на Востоке и почувствовал ту волну энтузиазма, которая охватила Китай и соседние страны. Он думал о подобной волне в другие времена в других мирах; да, Франция эпохи Великой революции была охвачена энтузиазмом равенства, Россия в 1917 г., по его мнению, еще более прозаичным крестьянским энтузиазмом владения землей. Глубинный мотив китайской революции, по убеждению Мальро, был другим. Мальро видел китайцев, умерших от голода, видел ряды их босых ног, худых и посиневших. Он знал солдат революции, которые однажды почувствовали себя людьми, а не скотиной, и никогда больше об этом не забудут. Мальро понял, что этим солдатам нужны не равенство и не победы в классовой борьбе. Для них речь шла о возможности жить и быть человеком.
Конечно, российские солдаты – «крестьяне в солдатских шинелях», как тогда говорили, – больше думали в окопах о земле, своей и чужой, помещицкой. Правда, что в конечном итоге Гражданская война на безграничных пространствах бывшей империи обернулась крестьянской войной за землю. Солдат стал крестьянином. Но тогда, когда крестьянин был солдатом («в солдатской шинели»), «окопным человеком», он чувствовал то же, что и китаец, описываемый Мальро. Для него речь шла о возможности жить и быть человеком. Уже во вторую очередь, уже мысленно дома – о том, что человеком он не сможет быть без земли.
Энтузиазм равенства, собственности или иных социальных целей принадлежит к другой, социально структурной плоскости военной одиссеи, нежели энтузиазм умереть и жить, быть человеком. Семантика жизни и смерти – семантика подсознательного и архаичного пласта личности. Экстаз самопожертвования – состояние человека, который скорее не выделяет себя из общества-Gemeinschaft. Семантика сознательных целей вынуждает бойца смотреть на самого себя со стороны, как на члена общества-Gesellschaft, который рискует для достижения реальных социальных позиций, в том числе и своих собственных или своей семьи и близких. «Великая война» вынуждала людей почувствовать себя в первую очередь живыми смертными людьми, а затем уже бездумными жертвами.
Как жертвы, которые приносятся Богу, судьбе или истории, люди воспринимают свою одиссею полумистическим образом. Как сознательные участники великих событий, они должны понимать цели войны и воспринимать их как собственные прагматичные цели. У правительств логика обратная. Они хотят, чтобы исполнители своих ролей в исторической трагедии вдохновлялись высокими идеологиями войны вплоть до транса. А жертвы должны быть расчитаны как плата за прагматичные выигрыши в будущем мире. Чем больше жертв понесла нация, тем больше ей должны заплатить противники и союзники. Мир – наиболее циничный аспект войны, и цинизм был все более ощутимым с приближением желанного конца.
Могила немецкого солдата на чужой земле
О войне можно сказать все то, что сказано этнологами о кровавой жертве: как историко-культурный шаг жертва была открытием ценности жизни, а не отождествлением жизни и смерти. И война – не только ужас массовых убийств, но и ритуал массовых жертв, который имеет почти мифологическую семантику.
Для любого биологического индивида в мире живого смерть всегда – цена жизни; смерть трагическая, ожидание смерти отравляет жизнь, но этим все живое платит за то, что оно живо. Своей смертью я плачу не только за жизнь моего рода, но и за свою жизнь, которая вопреки всему – прекрасна.
Готовность солдата умереть – или следствие сознательного самопожертвования патриота, для которого интересы сообщества выше собственных, даже жизненных инстинктов, или же следствие слепого повиновения власти, если ей доверяют больше, чем собственным инстинктам. Или героизм, или тупое повиновение. Готовность умереть в разгар боя, дионисийский энтузиазм как транс, как безрассудство для обезболивания – это один лик войны. Другой лик войны – безразличие и привычка к возможной гибели, постоянное заглушаемое смертное томление.
Необходимость жертвы появляется перед каждым человеком, когда он осознает неизбежность собственного конца для продолжения жизни того целого, к которому он принадлежит. В архаичных сообществах это переживалось и осмысливалось как готовность отдать жизнь за «обожаемого монарха». «Жизнь за царя» в демократических режимах превращается в «жизнь за народ» или «жизнь за Родину». Речь идет о готовности индивида в критическую минуту естественно отдать жизнь во имя национальных или других групповых интересов. Так же естественно, как отдают жизнь за своих родных.
Смерть (убийство) чужого и готовность принести себя в жертву для утверждения своих и своего всегда в человеческой истории выполняло роль сопоставления жизни со смертью в качестве цены жизни, «измерения» жизни по принципу «смертию смерть поправ». Кровавая жертва является игрой в смерть, игрой, материалом которой является сама смерть. Этот архаичный феномен остается при высших этапах цивилизации, потому что иначе человечество не научилось бы проходить через «точки бифуркации», дабы социальный прогресс приобретал игровые формы, чтобы мы могли выиграть в истории свой шанс.
Иди и гибни безупрёчно,Умрешь не даром, дело прочно,Когда под ним струится кровь.
Эти слова Некрасова прекрасно выражают суть жертвенности в русском революционном движении, но также и суть жертвенности вообще: победа в войне обеспечивает «право завоевания», потому что наиболее прочным является то дело, под которым струится кровь.
В ходе войны вырисовывались контуры мира и, следовательно, контуры дела, под которым щедро струилась кровь.
Братание на австро-российском фронте. Февраль 1918 года
В воспоминаниях политиков и дипломатов о подготовке мира и тайных соглашениях Антанты с ее союзниками едва ли не самое значительное место занимает Италия с ее грандиозными претензиями на великодержавную роль в Средиземноморье. Начиная войну с лозунгами возвращения тех австрийских областей, которые исторически входили в Italia irredenta, итальянское руководство все более расширяло территорию своих «национальных интересов», что принесло англо-французкой дипломатии много хлопот. Игра стоила свеч, потому что союзник на австрийском участке был нужен, а ему нужно было платить.
Но то уже было после того, как свою плату выторговала Россия. Россия вступила в войну под только что написанный марш «Прощание славянки», война была торжественно названа «Отечественной», как и, «скажи-ка, дядя, ведь недаром». А в марте 1915 г. союзники тайно согласились отдать России после войны Босфор и Дарданеллы – империя хотела выйти в Средиземноморье.
Российский фактор в войне придавал Антанте сомнительный политический облик. Уже тогда влиятельный английский публицист Норман Энджел, к мнению которого прислушивался, в частности, президент США Вудро Вильсон, ставил вопрос, стоит ли «воевать за Европу под российским контролем».[146] Победа, добытая с определяющим участием российской армии, угрожала повернуть Европу к Священному союзу. Симпатии правящих кругов Антанты и США были на стороне либерально-консервативных политиков России, к которым принадлежали как Гучков, Сазонов, Родзянко, Струве, так и Милюков и наш великий земляк Вернадский. Защитник русской «национальной идеи» и «либерального империализма» Струве писал еще накануне войны: «Империализм означает большие задачи внешне, осуществляемые внутренне примиренной и духовно объединенной страной, преобразованной в настоящую империю в современном, высшем, англосаксонском смысле, – максимум государственного могущества, объединяемого с максимумом личной свободы и общественного самоуправления».[147] Еще раньше по поводу «права наций на самоопределение» Струве писал в «Русской мысли»: «Принадлежность Царства Польского к России является для последней самым чистым вопросом политического могущества. Каждое государство с последними силами стремится удержать свой «состав», даже если принудительных хозяйственных мотивов для этого и не было. Для России, с этой точки зрения, необходимо было сохранить в «составе» империи Царство Польское».[148]