Онелио Хорхе Кардосо - Избранные рассказы - Онелио Кардосо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1970.
Нитка и канат
(Перевод В. Капанадзе)
Руки судорожно пытаются вдеть нитку в иголку, которая серебрится под лампой.
Глаза напряженно смотрят на игольное ушко сквозь толстые стекла очков. Вот игла чуть дрогнула, и скрученный кончик нитки выскальзывает из ушка. Вторая попытка тоже неудачна: теперь уже нитка проскакивает мимо узенькой щелочки. И в обоих случаях виноваты руки, даже не столько руки, сколько раздраженный голос, доносящийся из столовой:
— Выходит, я в этом доме пустое место!
Три дня назад он попросил жену зашить ему дырку, а она так и не собралась. И только сейчас, когда ему нужно уходить и времени уже не остается, жена в ужасе вспомнила об этом.
Тоненький, почти невидимый волосок на кончике нитки загибается, цепляясь за верхний край ушка. Приходится начинать все заново. Она берет нитку в рот: надо откусить этот едва заметный волосок.
Вот теперь нитка вроде бы идет куда следует. Лишь бы руки успокоились, лишь бы пальцы перестали дрожать и сделались послушными.
— Не хватало еще, чтобы я сам себе штопал!
И снова неудача: нитка опять скручивается и не попадает в ушко.
Так вот и сидят они по разным комнатам: она — здесь, с иголкой в одной руке и ниткой в другой, муж — там, наедине со своим гневом. Но это не значит, что они в доме одни.
Тут же и их пятилетний сынишка. Мать сидит на краешке кровати, а он пристроился у нее в коленях, облокотившись на них и не замечая, что мнет ей юбку.
Глаза малыша прикованы к нитке, которая свисает прямо перед ним, едва не касаясь лба.
— Не двигайся, сынок, стой спокойно.
Далеко не в первый раз становится он свидетелем подобных сцен и слышит сердитый голос отца, оскорбления, ругань, жалобы на расстроенные нервы, на неудавшуюся жизнь.
Все это хорошо знакомо мальчику, много разного накопилось в его памяти, в его маленькой душе, где демоны воюют с ангелами.
А нитка все покачивается.
— Когда-нибудь соберусь и уйду к чертовой матери!
— Артуро!
В этом крике ярость, но также и мольба. Смертельная ненависть и в то же время заклинание, призыв одуматься и не доводить дело до разрыва, желание любой ценой сохранить мужа, дом, семью, наконец отца для мальчика, хотя любовь давным-давно покинула эти стены.
А малыш стоит не шелохнется, он ведь послушный мальчик.
И все глядит на нитку, висящую перед его глазами. Как знать, может, в ней его единственное спасение. Вот она, совсем рядом. Если бы еще уши ничего не слышали.
Надо попробовать. Уцепиться покрепче за эту ниточку и перебраться по ней в другой мир.
Но чтобы не слышать, одного хотения мало. Нужно еще, чтобы он существовал, этот другой мир. И чтобы он мог своими звуками заглушить, перекрыть эти голоса.
И такие звуки отыскиваются. Откуда-то издалека доносится звонкая мелодия марша, ее наигрывает оркестр. Она все слышнее и слышнее, хотя и звучит лишь в памяти малыша. Звучит и не умолкает.
И вот оркестр гремит уже на весь цирк.
А перед взором мальчика возникает акробат в ярко-красном трико, которое туго обтягивает его впалый живот и мускулистые ноги, обутые в золотые сандалии. Узкая талия перехвачена поясом с серебряной пряжкой, грудь обнажена. Вскинув в приветствии руки, он раскланивается. Потом выходит вперед и оказывается прямо под канатом, спускающимся из-под брезентового купола.
Тут оркестр внезапно смолкает.
— О своих тряпках ты небось не забываешь!
— Оставишь ты меня в покое или нет, скотина!
Нитка уже было вошла в ушко, но слова выдергивают ее обратно. Только чьи слова: его или ее? Неизвестно.
Потом наступает короткая передышка: то ли он понял, что наговорил лишнего, то ли она, выругавшись в сердцах, исчерпала все средства защиты.
А тем временем акробат поднимает руки с железными, без всякого обмана, бицепсами, и мальчик замечает у него на запястьях черные полированные браслеты в блестках, сверкающие точно так же, как сверкнула сейчас иголка в руке матери.
Снова вступает оркестр, грохочет музыка.
Но теперь замечательный акробат — это он сам. То же облегающее огненно-красное трико, те же золотые сандалии, только лицо другое. Лицо пятилетнего мальчугана.
Публика восторженно рукоплещет отважному силачу. Он раскланивается во все стороны и выходит на середину арены. Над ним канат, свисающий из-под купола. Он вскидывает руки, демонстрируя железные, без всякого обмана, бицепсы. И мельком любуется искорками блесток на запястьях. Оркестр замолкает, но тут же принимается наигрывать веселый мотив в такт мигающим разноцветным огням.
Мальчик берется за канат. Сейчас, перехватываясь одними руками, он взберется по нему на самый верх. Цирк рукоплещет, к нему обращены тысячи лиц, и среди них особенно выделяются лица отца и мамы — родители давно помирились и тоже аплодируют.
Итак, он берется за канат обеими руками, готовясь подняться под купол…
И вдетая с таким трудом нитка выскакивает из ушка.
Внезапно в звуки музыки непонятным образом врывается оглушительный звон пощечины, и цирк сразу рушится, разлетается на мелкие кусочки. И вот уже нет ни арены, ни опилок, он стоит посреди комнаты, снова превратившись в маленького мальчика, и горько плачет.
1971.
In Memoriam (В память)
(Перевод В. Капанадзе)
Они сидели целой компанией и болтали о разных пустяках, как вдруг у него ни с того ни с сего пошла носом кровь.
Приятели посоветовали ему запрокинуть голову и некоторое время не дышать, уверяя, что с ними не раз случалось то же самое, и ничего — только здоровее стали.
Он в точности исполнил все, что ему говорили.
Но, наверное, этот способ лечения все-таки не годился, потому что, как только он снова вздохнул и чуть наклонился вперед, кровь хлынула с новой силой. Тогда вспомнили о паутине: надо засунуть ее в ноздри, положить на лоб кружочек сырого картофеля и прилечь. Уж это-то средство проверенное.
Он снова исполнил в точности, что ему говорили. Но когда поднялся с кушетки, лицо у него было землистого цвета, а кровь уже не лилась, а хлестала струей.
Тогда заговорили о больнице и о том, что, если дело принимает такой скверный оборот, тут уж ничего не поделаешь: все советы — побоку и скорее к врачу.
И вот его внесли на руках в больницу и оставили там, сняв с него рубашку и усадив на топчан для осмотра. Это было единственно правильным из всего, что до сих пор для него делали. Тут же появилась женщина-врач, она вышла из боковой двери, откуда доносились громкие возбужденные голоса: начинался новый год, и по этому случаю распределяли календари. Тяжело отдуваясь, врач положила доставшийся ей календарь на свою сумку и повернулась к больному.
Вначале он решил, что она разглядывает его нос, и несколько приободрился. А то ведь он уже, грешным делом, подумывал, не начало ли это конца, и приготовился к худшему. Но теперь, словно споря с самим собой, больной постарался придать лицу самое благодушное выражение, на какое только был способен, хотя и без особого успеха: как ты ни улыбайся, если у тебя под носом такое творится, ты в лучшем случае можешь рассчитывать лишь на то, что люди тактично отвернутся, чтобы тебя не смущать.
Врач, правда, не отвернулась, она ведь исполняла служебный долг. Вот только взгляд ее был направлен не на ту достойную жалости часть его лица, что была перепачкана кровью, а блуждал по всему лицу. Чем-то оно ее, похоже, заинтересовало. Это было заметно по тому, как докторша прищуривалась, словно рассматривала что-то издалека и никак не могла разглядеть, отчего на переносице у нее образовалась глубокая морщина.
Так продолжалось довольно долго, пока внезапно вся она не засияла, и тогда морщина на переносице сразу исчезла.
«Я спасен!» — подумал про себя пациент. Но не тут-то было, докторша ограничилась лишь тем, что спросила:
— Послушай, ты меня не узнаешь?
Первым его побуждением было ответить «нет», однако, посчитав это невежливым да и рискованным в его положении, больной предварительно взглянул на нее, чувствуя здоровенный сгусток крови в правой ноздре. Потом произнес:
— Нет, доктор, что-то не припоминаю.
— Черт побери, хорошенькое дело! — сказала она с загадочной улыбкой и, протянув руку к ящику стола, прибавила:
— Значит, не помнишь меня. Кстати… Ты родом случайно не из Калабасар-де-Сагуа?
— Оттуда, доктор.
— И тебе, конечно, теперь уже должно быть лет пятьдесят с хвостиком?
— Пятьдесят четыре, доктор.
— Вот: память, даже когда она приблизительна, все равно остается памятью. Ах, — вздохнула она, — мы стареем. Не думай, я не намного моложе тебя.
— Да? В таком случае вы хорошо сохранились, — пробормотал пациент и тут же почувствовал, что сгусток выскочил и кровь снова полилась.