Производственный роман - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому что появились эти с портфелями, и он начал подумывать. Но кто же эти люди с портфелями. Поскольку младшие единокровные братья мастера — в противоположность короткой, полной надежд эпохе мастера — своим искусством забивать мяч еще и деньги зарабатывают, легко реконструировать соответствующую сцену: скажем, господин Марци надевает верхние зубы на нижнюю губу, — можете попробовать; как человек, который «вот-вот зубами вытащит из угла паука», — скрючивает на манер хищной птицы пальцы и свирепо нападает. «Вум-м, — торжественно говорит он, — и в этот момент прилетает бо-о-ольшой орел, — тогда он воровато, как будто протягивая ладонь за чаевыми, протягивает ладонь, — и откладывает мно-о-ого, мно-о-ого орлиных яиц». Это значит — орлиные яйца. А теперь, если в районе поля вы замечаете незнакомого мужчину с колючим взглядом с таким вот редко встречающимся дипломатом в руке («это поэзия»), тогда проще простого подумать: «Это он. Спортивный агент. А в портфеле у него мно-о-ого, мно-о-ого орлиных яиц». И между зубов гордо цедится: «Появились эти с портфелями». (По сути, в конце каждого сезона так бывает. Или бывало, потому что время не останавливается.)
Люди с портфелями появились и позвонили. «Петерке, мы, по сути, только производим разведку». Мадам Гитти подозрительно прислушивалась. Имя симпатичного седовласого худого мужчины мастер знал как почитатель. «Петерке, вы бы на долгие годы избавили нас от забот». — «Хотите кофе?» — спросила мадам Гитти без особого доверия. «Если вас не затруднит, премного благодарны», — сказал другой, молодой и полноватый. «Послушайте, Петерке, мы хотим вам добра». Молодой закашлялся. «И себе, конечно, тоже». Седовласый — со злостью, мастер — с уважением посмотрели на него. «Петерке, вы можете просить о чем угодно». Мастер улыбнулся. Среброволосый также улыбнулся, тонко. «Ну, конечно, как здесь, в нижней палате, водится». Возникла небольшая пауза. «И не забывайте, Петерке, по линии политики мы все, все можем устроить». Мадам Гитти вошла с двумя чашками кофе. Мастер тотчас увидел, что в одной меньше, и сразу понял, это для него. На две персоны аппарат. «По линии политики», — кивнул он. Мадам Гитти вопросительно смотрела. Седовласый начал рассказывать о том, как его личность уже несколько раз обсуждали в прошлом; всплывающие имена в какой-то степени заставляли мастера напрягаться. «А вот и кофе, премного благодарны», — прогудел молодой. «Тогда, Петерке, — стал прощаться человек с портфелем, — мы предпримем необходимые шаги». — «Мы вам сообщим», — сказал уже за дверью полноватый; дверь была захлопнута практически у него перед носом.
«Говорили, что вы уходите и что в район», — сказал господин Пек неуверенно, потому что заметил, что мастер сказал правду. «Знаете, как это бывает, господин Пек Столько всего говорят…» — «Петике, осенью вдарьте как следует». — «Вдарим». Ну, а это опять было враньем.
— — — — —
Итак, наступило пахнущее медом лето; он изволил отправиться в европейское турне, в поездку с чтениями вслух, по нескольким культурным центрам. Господин Белль от волнения притопывал ногой, господин Хандке до корней обгрызал ногти, господин Сартр прикуривал сигарету от сигареты, господин Месэй провел рукой по проволочным волосам даже дважды. Европа валялась у мастера в ногах и поглаживала волосы на голени против шерсти. Могу сказать, что Европе повезло: если бы ей пришлось поглаживать ноги господина Марци, руки у нее были бы все в занозах…
Торопливо пройдя окрестности, покрытые рощами в окаймлении террас, извивающиеся в густом подлеске тропинки, вытянутые кипарисы и дубы, каковые дубы есть сама непринужденность, кактусы и тамариски, бурные столетники, он оказался в тяжелом, пряном воздухе — на ужасно большом приеме. (В его честь?)
Эх-ма, бурлило сборище, пощелкивали галстуки-бабочки, аперитив погонял аперитивом. Он хорошо заученным жестом взял оранжаду, добавил к нему алкоголя, изготовив таким образом боле. «Ну, матушка моя, можешь выпить с настоящим герцогом». — «Я всего лишь граф», — отвел он то ли непрошенный комплимент, то ли оскорбление, с тем понимающим юмором, который так не любил в себе. (Он, такой беспощадный критик собственных поступков, речей, молчаний.)
Комната была залом, огромные люстры разливали холодный свет, каждого можно было хорошо рассмотреть, но далее шли уголки, салоны, где теплыми тонами царапали торшеры. В этот момент он обнаружил хозяйку дома, в чудесной тунике, с нигде не виданным макияжем! Да: Джина Лоллобриджида!!! Мастер посмотрел на женщину и как будто провалился в глубокий колодец; из окружающего не осталось ничего, кроме быстро вращающегося колеса (круг!) колодезного сруба, моральный резерв и жизненная позиция оказались не чем иным, как мелькающим при падении зеленым мхом, скользким, клейким, стремительно уносящимся мхом. Он увидел и сеточку морщин вокруг глаз, и прочие признаки возраста сразу же; это лицо было еще более красиво-изможденным, чем у Эрики Боднар. (Как-то раз, сидя перед телевизионным приемником, мадам Гитти умудрилась критично сказать следующее: «Посмотри, дорогой, у нее морщинки вокруг глаз!» Он пришел в крайнее негодование. О недоброжелательном отношении мадам Гитти к женщинам ходят легенды. Так же как и об отношении господина Андраша к коллегам. «Ладно, ладно, но у нее стрелка на колготках». — «Да, очень большая. Но видел бы ты ее без лифчика!»- такие заявления у нее в порядке вещей. Суть же негодования заключалась в том, что распоследняя морщинка Лолло стоит больше, чем все смертные женщины вместе взятые.)
Случилось так, что, когда они одновременно потянулись за оливкой, их руки столкнулись. «Извините», — произнесла Джина. Как сто альтов. Тысяча. Без улыбки, только взгляд, более продолжительный, чем требуется. Мастер уронил оливку; она проскакала по брюкам. Поскольку он так извозюкался, звезда мирового экрана предложила свою помощь. «Я вам почищу брюки, Петер», — сказала Лоллобриджида. «Бросьте, это неважно, всего лишь джинсы». Его мутило от подобной тривиальности… Но и позднее поверх голов многочисленных приглашенных женщина смотрела на мастера — он, в свою очередь, тайно качал головой… В одной из внутренних комнат постукивал мячик пинг-понга. Лолло хотела сыграть с мастером. Он долгое время позволял ей вести, однако затем твердой рукой «разбил в пух и прах» несколько изнеженную кинозвезду, 21:18. После дружеского матча Лоллобриджида со слезами на глазах приняла поздравления, немного театрально — что стало ясно мастеру лишь в ходе позднейшего анализа, но с тем большей силой, он почти ужаснулся, как бабулька, признав: вот актриса! — театрально выступила вперед, на мгновение опустила глаза, огромные ресницы-метелки почти касались его лица (это одновременно покоряло и отталкивало), груди мощно покачнулись, почти сталкиваясь с легким летним материалом. («Простой шелк», — резко сказала мадам Гитти впоследствии.) «Ты можешь вернуться, когда остальные уйдут?» Он вертел ракетку: backhand, forhand[45]… «Приходи», — нашептывала-просила Лолло, У него сердце чуть не разорвалось. Нравственное существо, каковым является мастер, пришло в небольшое замешательство. «Ты красивая», — простонал он наконец. (Потому что к привлекательной женской личности, как это обычно бывает, подключался грамматический балласт: «Знаете, mon ami, это проклятье, я люблю говорить то, что думаю. А вдруг мне надо думать то, что можно говорить»). И еще серьезно добавил: «Es ist kein Scherz» — или: Это не шутка [немецкий]. В этот момент, однако, распахнулась дверь и вошел — да не муж или что-то в этом роде — маленький Карло, сын Лолло. Он был так прекрасен, златовласый блондинчик, что мастер почувствовал: надо рыгнуть (эффект Томаса Манна). Но он не смог бы представить объяснение своему побегу, так что остался. «Скажи, милый мой, — посмотрел мальчонка прямо на него, — ты маму любишь?» Он покраснел, Джина склонила голову. «Люблю». Маленький судья продолжал расспрашивать: «Больше всех на свете?» Он без раздумий ответил: «Второй по счету». Карло задумался. «Гм. Это совсем неплохо». Однако ему тогда уже пришел в голову верный нравственный шаг. «Второй? Да ведь это полный пшик». — «Убирайся из комнаты!» — завопила Джина на сына. Тот с достоинством направился к выходу: «Но, мама, на кого ты похожа?» Джина повалилась на стол для пинг-понга. Она рыдала. Подрагивало божественное тело в широкой тунике. Мастера это теперь немного нервировало. «Нет, радость моя», — сказал он без надобности. Джина поднялась, уцепившись за сетку для пинг-понга, которая оборвалась. «Дорогой эстерхаци», — всхлипнула она и выбежала вон.
Но какой усложняющий поворот за этим последовал! Ему вдруг пришлось стать пораженным свидетелем того, как пользующийся из-за своей настырности дурной славой режиссер — славянского происхождения — вразвалку выходит из комнаты женщины, увидеть мутные глаза, услышать снисходительный смех. Он сел на порог («как бродяга или верный сторож»), Лоллобриджида лежала на кровати, оперевшись на локти. Классическая поза изломана, тело несколько угловато; ситуация была тривиальной: спутавшиеся волосы и красноватые пятна на лице. Мастер чувствовал сильную жалость по отношению к самому себе, но старался не смотреть на женщину как на распутницу. Что до чувства превосходства, то оно скоро улетучилось. Не потому, что он чувствовал: единственным нравственным поступком — потому что отсутствие поступка тоже может быть безнравственным, ого, да еще как, — было бы безотлагательное бурное соитие; нет; просто из женщины в форме монотонного потока слов прорвалась бездонная горечь, убогость жизни, обманы («в которых, друг мой, все мы живем»), компромиссы, судорожные новые начала, — женское отсутствие меры и наигранная правдивость (от которых Лолло даже в эту критическую минуту не смогла освободиться) переполнили его страхом и угрызениями совести, поскольку ведь, по причине своей неопределенности, двусмысленности, были безответственными; таким образом, на него обрушились глубина и темнота жизни женщины. «Пойдем поедим чего-нибудь», — вскочил он с игривой легкостью и погладил женщину по руке.