Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через горячую ладошку отхона потекла в ее руку, потом во все сухое тело частая, неудержная дрожь. Старуха присела перед Ванюшкой на корточки и опять заохала:
— Ай-я-я-яй, пошто гола сидел?! Земля холодный, простыть будешь, больница ложат, сапсе-ем пропадай.
Она сняла с себя мерлушковую душегрейку, крытую зеленой, уже засаленной далембой, и, завернув парня в ее застоявшееся овчинно-кислое тепло, потом подпоясав душегрейку вязочкой, пошла шибче, уже напрямки, по малознакомым Ванюшке, узеньким, сжатым дворами и огородами, кривым проулкам. Дорогой через смутные и отрывистые Ванюшкины ответы, через раздраженное бурчание поняла, о чем нынче плакал отхон, и где по-русски, где по-бурятски стала утешать на свой суеверный лад: дескать, плакать совсем не надо — это еще не беда, потому что Майка в жизни стоящей далеко позади, была, наверно, доброй матерью, а теперь душа ее вновь переселится в малого ребятенка. А может, — отчего же не мочь?! — может, душа ее, уже с тех пор как родился отхон и отпаивался ее молочком, стала переселяться в него, чтобы вот нынче уже разом обратиться в одну душу, слиться навечно, — недаром мол, отец и звал тебя раньше: Иван — коровий сын И значит, на бойню плетется теперь пустая, утомленная плоть, хрустя и пощелкивая растоптанными копытами с легкой покорностью качая головой, а вся Майкин душа уже перекочевала в отхона.
Ванюшка, хоть и держался за руку, а все же брел наособицу от старухи; в душе все опустело, ссохлось, и недавнее горе утонуло в тяжело навалившейся усталости и безразличии. Он не слушал мерное, в ногу, бормотание старухи, оно, не касаясь ушей, вяло, будто сухая листва, шелестело над головой, и Ванюшка лишь догадывался, что бабушка жалеет и, как может, утешает его. А если бы он и слушал, то все равно мало бы что понял в пестрой мешанине русских и бурятских слов, как и не доспел бы малым разумением до эдаких ловких соображений; а и смекнул бы про череду жизней, и тогда б не утешился, — не поверил бы, да и внутри сквозила пустота, которую, кажется, насквозь продувал ветер, точно на ледяном озере, слизывая, как снег, редкие, цепляющиеся за память ощущения, открывая жидко-синюю, выплаканную голь.
Часть восьмая
1
Село замерло в тревожных и вкрадчивых сумерках…Но лишь вывернули на родную Озерную улицу, как в уши заплескалась громкая песня, отчего старуха с отхоном пошли тише, преодолевая напористый песенный ветер. Петь, видимо, начали вот-вот или после перекура, и пели привычное, подходящее для гулянки, набравшей веселую силу:
Зачем ты в наш колхоз приехал,
Зачем нарушил мой покой…
Возле дома Краснобаевых виднелась телега: «кока Ваня приехал…» — равнодушно подумал Ванюшка и, разглядев стоящую рядом с телегой черно-зеркалистую «легковушку», прикинул, что это, поди, отец невесты из города подкатил. В благое время Ванюшка давно бы уж посиживал на мягком сиденье, вертел руль, трогал шишки рычагов, подгудывая и бибикая языком, а соседские ребятишки, с завистью бы смотрели через стекло, расплющивая носы, а он бы еще подумал: пустить их в машину или нет, и кого именно пустить?.. Маркен бы, конечно, мигом подлизался, залез и, выпросив руль, больше бы Ванюшку не подпустил к нему, несмотря на слезы, мольбы и угрозы. А в случае чего сунул бы под нос костистый кулачок и спросил: «Чуешь чем пахнет?..» — и Ванюшка, скорбно помнящий чем пахнет острый кулачок, сразу бы притих, поджал хвост и смирился. Сейчас же он безразлично скользнул глазами по блескучсй «легковушке» и перевел сморенный взгляд на свою загулявшую избу.
Подведя к самой калитке, бабушка Будаиха хотела сдать отхона матери с рук на руки, но тот, очнувшись вдруг от угарной дремоты, вырвался и отбежал на другую сторону улицы, к будаевской ограде. Старуха удивленно посмотрела на парнишку, потом через штакетник палисада заглянула в распахнутое окно, из которого вместе со светом от трех керосинок, – светом белым, лихорадочным, – вместе с тяжелым, жарким духом от закусок валил бестолковый, не разобрать путем, качающийся гомон. Там сейчас загудели осиным роем, заспорили, что бы еще такое спеть, а потом материн голос, устав ждать гармошку, дробно и удало зачастил:
Ой, надевала-д черевички д-на босу,
И гнала свою корову д-на росу!..
Мать приплясывала, ломко выворачивая непослушные руки, но вдруг — обычная история — вся сморщилась и, осев на лавку, тихонько заплакала. Но ни какую душа не встревожили материны слезы. После уж подошла старшая дочь Шура, приехавшая со своим мужем-рыбаком из заозерного рыбацкого поселка; присела возле матери, обняла и вместо того, чтобы утешить, тоже заплакала, приткнувшись головой к материному плечу. Мужик ее Фелон, высокий, ладный парень с бурым и жестковатым, фартовым рыбачьим лицом, хлопал рюмку за рюмкой, наливая себе сам, при этом откровенно и насмешливо зарился синими глазами на краснобаевскую молодуху.
Ванюшке с другой стороны улицы вся гулянка была видна как на ладони, как из темного зала на сцене, где люди пели, плясали, пьяно плакали и целовались, а за брусовыми клубными венцами будто бы вызревала лихая беда; и от чужого праздника, подменяя недавнее безразличие ко всему, в душе Ванюшки стал расти новый страх — он даже забыл на время о Майке: больно было смотреть на родную избу, готовую, казалось, вот-вот лопнуть от набухающего гуда, завалиться набок или опрокинуться вверх завалинками, — вот до чего разыгрались в ней люди, что и не заметили, как опрокинули ее вверх днищем, будто вертлявую, узкодонную лодку в мертвую зыбь. Хотя такой гомон мог бы и широкодонку, на какую больше походила изба Краснобаевых, запросто перевернуть. А Ванюшке сейчас так и виделось: изба раскачивается пьяно с угла на угол и вот-вот должна упасть набок.
Да, много бы он сейчас отдал за то, чтобы, как и прежде, войти в свою тихую избу, пусть даже сумрачно тихую, пусть даже с пьяным отцом — к этому привыкли, это свое — пусть бы отец плакался Шаману о своей неладной жизни, пусть бы даже поносил его, Ванюшку, только бы текли дни по уже наторенному руслу; теперь же как будто поперек течения вздыбились сброшенные кем-то валуны, и вода возле них жутко закипела, взбурунилась, грозя залить все вокруг, смыть все нажитое, дорогое, пусть даже и c горьковатым пролынным привкусом.
В избе уже пошел стукаток каблуков, крики «и-и-их!», в коих сразу же по клочкам растерялась начатая было «Рябинушка», зато теперь чаще слышалась гармошка, набравшая удали, как-то незаметно заигравшая «Цыганочку».
Я хотел было жениться,
А теперя не женюсь.
Девки в озере купались –
Посмотрел – теперь боюсь,
— чуть не ревом пропел Хитрый Митрий, развалив меха своей по-петушиному раскрашенной переводными картинками, старенькой, но еще ладной хромки. Когда приспели баяны и даже гитары, редко вынимал он на Божий свет свою распотеху, задвинув ее в темный, обросший седыми тенетами угол кладовки, но коль уж собралось немало людей пожилых, и гармошка пришлась впору.
Я с матаней пел на бане,
Журавли летели,
Мне матаня подмигнула,
Башмаки слетели!..
Тут уж гармошка — это вам не треньди-бреньди-балалайка — закатилась от смеха; захлебнулась, родимая, сплошным и радостным перебором, из которого, казалось, ей сроду не выбраться, но вот Хитрый Митрий, жарко светясь красным, похожим на переспелый помидор, круглым лицом, отрывисто, с подскоком вывел новую хлесткую частушку, похоже, своеручно переделанную из старой,законной:
Ты Озерна, ты Озерна,
Широкая улица,
По тебе никто не ходит,
Ни петух, ни курица!
Девки юбки задерут,
Парни все с ума сойдут.
Про задранные юбки Хитрый Митрий пропел не шибко внятно, да еще и приглушил их лихими переборами, но все учуяли соромщину, кто хохотнул, кто сморщился, и лишь дед Кири, незряче глядел на все соловыми, утухшими глазами и не то бормотал сам с собой, не то пытался что-то запеть. А горница дернулась, задрожала от молодого смеха, – ржал во всю луженую глотку краснобаевский зять-рыбак, несмотря на молодые годы, названный родителями редким, старым именем — Фелон. При этом бравый рыбак с холодным азартом глазел на молодуху; а та, захмелевшая и похорошевшая — глаз не оторвать — чуть ли не каталась по полу от смеха, но смеялась не над частушкой, а просто так, над всей гулянкой, не в силах справиться со смешинкой, залетевшей в рот. И нет-нет да и косилась игривым глазом в сторону Фелона.
Ванюшка, когда тетя Малина хваталась за живот от смеха, смотрел на нее с такой ненавистью, что если б мог, загнал бы глупый смех обратно в молодухино горло и заткнул его деревянной затычкой, и так нестерпимо хотелось порвать, изломать все горячее, застольное веселье, но от бессилия парнишка опять затрясся и заплакал бы, останься еще в заначке слезы.