Адъютант его превосходительства - И. Болгарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Расскажите о нем поподробнее, – заинтересовался Фролов, все еще глядя осуждающими, невеселыми глазами на своего помощника.
Либерзон немного помолчал, собираясь с мыслями, от напряжения у него шевелились губы, брови и ресницы – какая-то огромная сила, казалось, привела его всего в движение. Либерзон глубоко вздохнул и продолжил:
– Вот я вам называл Сараева. Этого знает весь Киев. Да что Киев! Вся империя… простите, Россия! А Лев Борисовичон не броский. У него был всего лишь один небольшой магазин. И еще сын – горький пьяница. Это, знаете, такая редкость в еврейской семье. Сейчас он где-то не то у Деникина, не то у Колчака. Но это так, между прочим… Так вот, Лев Борисович не поставлял кольца и ожерелья двору его императорского величества, ничем особенно не выделялся среди других ювелиров. И если бы мне в свое время не довелось у него работать, я бы тоже не знал, какими миллионами он ворочал… Думаю, что и сейчас у него денег чуть побольше, чем у вас в карманах галифе и еще в киевском казначействе.
Фролов и Красильников многозначительно переглянулись.
– Где он живет? – опять не утерпев, спросил первым Красильников.
– А все там же, где и жил. Большая Васильковская, двенадцать. Все там же… – с бесстрастным спокойствием отозвался ювелир.
Повезло Мирону на этот раз. Едва пришел в Харьков, не успел еще отойти от страха, не успел отоспаться, как ему велели опять собираться в дорогу. И не куда-нибудь – в Киев.
Еще месяц назад ему было все равно куда идти, куда ехать. А сейчас, после того как снова увидел Оксану, что-то перевернулось в его сердце… С нетерпеливой радостью отправился он по знакомой дороге. Шел не один. Сопровождал какого-то важного и молчаливого чина.
На окраинах Куреневки он оставил своего спутника в какихто развалинах, а сам торопливо отправился к дому Оксаны. Прокрался к калитке, осторожно шагнул в маленький, обсаженный цветущими подсолнухами двор, огляделся вокруг, прислушался к тишине. Было тихо-тихо… И Мирон успокоился.
Прогремев щеколдой. Мирон вошел в сумрак сеней, и тотчас из горницы выглянула Оксана, одетая по-домашнему, в ситцевый сарафан, простоволосая, властная и притягательная. Передник подоткнут, руки – в тесте. Остановилась, недружелюбно нахмурилась. Мирон тут же сник, будто его в одночасье сморила страшная, нечеловеческая усталость. Движением просящего стянул с головы картуз, провел им по потному, побитому оспой лицу.
– Мирон? – не выказав ни радости, ни удивления, с отчужденной усталостью тихо спросила Оксана. Если бы ее сейчас спросить, каков он собой, Мирон, – высокий или низкорослый, со шрамами на лице или нет, – она бы затруднилась ответить, потому что забыла всех других людей, кроме Павла… Больше всего она боялась, что проснется однажды и не вспомнит, каким был Павло – ни единой черточки… И тогда, значит, она его потеряет во второй раз и он, живой до сих пор в ее сердце, я вправду станет на веки вечные мертвым…
Осадчий бессильно прислонился к дверному косяку и выдохнул:
– Я, Ксюша! – и быстро, словно хотел разом высказать все наколенное в душе, заговорил: – А я загадал… я загадал… слышь, Ксюша, еще там, фронт когда переходили… подумал: ежели днем попаду к тебе и тебя застану – к счастью, значит, к счастьицу. – И вздохнул счастливо. – И ты вот – дома!
Оксана по-прежнему стояла не двигаясь, даже не шелохнувшись, в безрадостном оцепенении, стояла, не пропуская его в горницу.
И тогда он тяжело шагнул к ней, схватил за руки выше кистей, порывисто наклонился к ней. Но она, налитая враждебной, непримиримой силой, тут же отстранилась.
– Зачем ты… ко мне? – выдохнула она горько. – Не надо! Не жена я тебе… Домой иди!..
И, сразу обессилев от страха совсем ее потерять, Мирон беспомощно отпустил ее руки.
– Не гони меня, Ксюша! – горячо забормотал он. – Ежели бы тебя здесь не было, на той стороне остался…
Она молчала. Слова Мирона никак не могли достать ее сердца. Выгнать его? Что-то мешало ей сделать это, навсегда закрыть перед ним дверь. С детства знают друг друга, всегда жалела его. А теперь в чем его вина перед ней? Что не уберег Павла? Что горькую весть принес? А если не смог уберечь? Не сумел промолчать… Выходит, нет вины, это боль ее виновата, боль и горе ее. Да не все ли равно – пусть уходит, пусть приходит, ей все одно…
Мирон вдруг всполошился – он вспомнив об ожидающем его в развалинах спутнике, просительно заговорил:
– Я не один пришел… С человеком… Ты на стол собери чего. И вот это припрячь. – Он суетливо полез в карман, выволок небольшой узелок, хотел вложить его насильно Оксане в руки, но передумал – добро надо показывать лицом – и стал так же суетливо разворачивать. – Ты погляди, что здесь?.. Гляди! на развернутой тряпице лежали, сверкая тяжелыми золотыми отблесками, – кольца, кресты, отливали желтизной и казенной синевой царские червонцы.
– Все тебе! Бери! – возбуждаясь от вида золота, заговорил Мирон. – Когда-то всего капитала моего папаши не хватило бы, чтобы все это купить. А теперь вот за это, – он благоговейно взял в руки кольцо, – всего две буханки отдал. А этот крест за полпуда пшена выменял. Всего-то! Прибери. Еще придет время, и золото будет иметь настоящую цену. Мы своего дождемся.
Мирон решительно натянул картуз.
– Пойду за тем человеком. – И не удержался, снова прихвастнул, чтобы знала Оксана, с каким добычливым человеком имеет она дело: – За то, что я их сюда, в Киев, вожу, тоже золотом платят. Червонцами? – Он ласково, тем же взглядом, каким только что смотрел на золото, посмотрел на нее и снисходительно добавил: – Дурные! Оки же не знают, что мне в Киев и так идти – награда? – Он спустился с крыльца и тут же вернулся, попросил смиренно: – Я сказал тому человеку, что ты – жена мне. Так ты это… ну, чтоб он не догадался. Так лучше будет. Ладно?
Оксана ничего не ответила, повела взглядом поверх него и ушла в горницу. А Мирон все стоял и ждал ответа. Не оборачиваясь, она бросила из горницы:
– Яичницу сжарю, это скоро.
Мирон обрадованно закивал головой, принимая ее слова за некий знак примирения. И бодро, однако не теряя настороженности, двинулся по улице, держась, по привычке, в тени. В сердце Мирона пела надежда – все-таки не гонит, привечает.
– Что бабья душа? Трава – душа ихняя. Приходит пора – и сама под косу ложится… Вранье, что женщины сильных любят. Сильные – ломкие. А любят они, Миронушка, удачливых да настырных. Так-то… – разговаривал сам с собой повеселевший Мирон. Несколько раз оглянулся по сторонам – не наблюдает ли кто за ним? – и нырнул в развалины.
Навстречу Мирону из тени настороженно выступил высокий человек в брезентовом плаще и в парусиновом картузе.