История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мы волею судеб опять живем вместе, но ее упрямство и способность жалить обидными словами иногда наводит на мысль, что не будь мы дряхлыми стариками, я, пожалуй, опять не вынес бы, ушел бы от нее.
У меня сильная неврастения, и при наших стычках меня трясет, как в лихорадке. Теперь, с 1924 года, я уже рукам воли не даю, а она от этого только смелее ругается. Правда, когда я выйду из себя, то кричу громче ее, но я первым не нападаю.
В дни мира я ей говорю, чтобы она не забывала, что я неврастеник, щадила бы меня, а то, мол, могу окачуриться. Но, увы, просьбы эти остаются гласом вопиющего в пустыне.
Январь 1955 годаЧасть 3. Война и плен
Ухожу на войну
В конце декабря я получил извещение о мобилизации. Пришлось работу прекратить и семью отвезти к тестю, больше мне их оставить было негде. Жену я старался успокоить, говоря, что с худой ногой меня на войну не угонят, только, мол, до комиссии, а оттуда опять вернут. Но сам я в это плохо верил, так как знал, что на войну берут всяких, не бракуют, лишь бы мог винтовку таскать.
Отправляли нас, мобилизованных, 5 января 1915 года, как раз на Крещенье — престольный праздник нашего прихода. У всех, кроме нас, было наварено пиво. Мобилизованным хотелось бы провести праздник дома, но война не ждала, ей нужно было пушечное мясо.
Для отправки все собрались в Нюксеницу. Провожавшие и провожаемые ревели, прощались, целовались. Меня из родных провожали только жена да теща. Я им крепко наказал, чтобы они обо мне не ревели, теще, очень слезоточивой, даже шутя пригрозил напинать ее, если она будет причитать и цепляться за меня. Жене стоило больших усилий, чтобы не разрыдаться, я видел в ее глазах безграничную тоску. Мне хотелось сказать ей что-то большое, важное, но слов не находилось и я только повторял одно и то же: «Не горюй, ведь я скоро вернусь, меня не возьмут».
До Устюга нас везли на переменных, от станции до станции. На каждой станции нас ожидали готовые подводы, лошадь на двоих. В пути, чтобы заглушить тоску, мы, хотя были все трезвы (продажа вина была закрыта в начале войны), горланили песни, неуклюже шутили, беспричинно хохотали, словом, вели себя как ненормальные.
Пел до хрипоты и я, острил, притом довольно удачно, успешно смешил своих спутников. Этим отличался я и позже, когда ехали от Котласа до Ярославля и от Ярославля до Варшавы в теплушках. Смеяться мне, конечно, не очень хотелось, внутри точила, не давала покоя грусть, мысленно я был со своей любимой семьей, оставленной без всего и на подворье. Но как только я начинал что-нибудь рассказывать, мои спутники, не дожидаясь самой соли шутки или анекдота, разражались хохотом. Это меня подзуживало еще больше, и я становился неиссякаемым. Так мы всю дорогу заглушали в себе то, о чем было тяжело говорить. Но про себя каждый думал тяжелую думу: придется ли вернуться домой и увидеть своих родных?
В Устюге была нам, конечно, врачебная комиссия, но она была только для формы: не браковали, если пришел без костылей. Видя это, я не стал и заявлять о своей ноге.
На дворе воинского присутствия воинский начальник сказал нам напутственную речь. Наверное, чтобы подбодрить и успокоить нас, он сказал, что вряд ли нам придется доехать до фронта: есть надежда, что скоро будет заключен мир. Нам, конечно, хотелось этому верить.
Выбрав свободное время, я пошел на квартиру к Шушкову. Он жил в Устюге после отбытия срока в тюрьме, занимался тем, что давал уроки на дому детям устюгских бар, а жена его учительствовала. Она была сестрой тогдашнего нашего нюксенского учителя Звозскова.
На мой мужицкий взгляд они жили неплохо: квартира была приличная, хорошо обставленная — словом, такая, в которой я не мог чувствовать себя свободно.
Шушков, узнав, что я еду на войну, стал говорить, что эта война для нас, русских, является освободительной от немецкого засилья.
О Николае Николаевиче[259] он сказал, что это гениальный и неутомимый полководец, что он все время находится на фронте и, не зная отдыха, ездит с одного участка на другой, так что уже много лошадей пало под ним.
Мне очень тяжело было это от него слышать. Мне все еще хотелось верить, что революционеры против войны, а Шушкова я хотел по нашему прошлому считать революционером. К тому же он был единственным знакомым мне лично человеком, кого я мог бы так назвать. Мне хотелось верить, что революционеры постараются войну превратить в революцию (слова «гражданская война» я тогда не знал), чтобы свергнуть царя и его правительство. Поэтому, услышав такой взгляд Шушкова на войну, я почувствовал в нем как бы предателя. Тогда я это слово, пожалуй, не применил бы, но теперь, припоминая свои тогдашние мысли и чувства, думаю, что именно это слово наиболее точно их выразило бы. Он хвалил злейших врагов наших, считал полезной ужасную бойню, несущую смерть миллионам трудящихся.
Уходя от него, я чувствовал какое-то одиночество. Я надеялся услышать от него слова проклятья затеявшим войну, слова уверенности в том, что революционеры не прекратили борьбу против царя, не примирились с ним. Он был единственным человеком, от которого я мог надеяться это услыхать. И не услышал.
На обратном пути на постоялый двор мне встретились на улице сотни две идущих строем каких-то учащихся в красиво сшитых черных шинелях со светлыми пуговицами, в форменных фуражках. Не знаю, какое это было учебное заведение, но парни почти все были еще безусые, с