Конь бѣлый - Гелий Трофимович Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поздравляю, ваше превосходительство, — голос Дебольцова дрогнул, — святая дорога перед нами, и дай нам Бог пройти ее с честью!
Перекрестился на Богоматерь, ждать оставалось совсем недолго.
— Да, Александр Васильевич… — начал Дебольцов загадочно. — У меня, кажется, сюрприз.
— Кажется? — побелел Колчак.
— Крепитесь — и едем.
Дебольцов позже часто вспоминал этот странный миг: Колчак мчался по лестнице, словно юнкер, на него оглядывались в недоумении, из дверей Директории выскочил пулей.
— Авто, где авто? — кричал, оглядываясь нетерпеливо, наконец подрулил «роллс-ройс», сели и помчались, как некогда на рысаках.
Мастерская помещалась недалеко, там, где до войны занимались мелким ремонтом одежды. Колчак влетел первым, и стрекот машинок оборвался, словно по мановению волшебной палочки: адмирала узнали. Одна за другой молча выходили девицы, бросая заинтересованные взгляды на красивого полковника, на адмирала не смотрел никто — знали, кому он принадлежит, или чувствовали, может быть…
Ушел и Дебольцов, стояли молча напротив друг друга и смотрели, смотрели…
Она отметила про себя, мысленно, что у него прибавилось седины и взгляд любящих его глаз (о, несомненно!) стал грустным, с каким-то трагическим даже оттенком.
А для него она оставалась прекрасной женщиной из сна, которую видишь всегда, неотрывно, но даже дотронуться боишься. Но, господи, вот она, рядом, и сбылся сон.
— Аня… это я… — сказал робко, теряясь и путаясь всего в трех словах. Язык стал сухим и прирос к небу и оторвать его не было сил. — Я другой? Аня…
— Нет. — Глаза ее сияли, как… Ему не с чем было сравнить.
— Мы не виделись два года. Но я всегда…
— Вечность, — перебила она.
— Господи… — Он сделал шаг навстречу. — Наконец-то я смогу почистить ваши ботинки…
— Господь с вами, Александр Васильевич, вы опять о своем.
Она была счастлива; казалось, стройная ее фигура парит, струится и готова улететь под порывом даже дыхания…
И еще шаг, и еще — сжал ее в объятиях — такую милую, такую любимую, такую желанную…
— Два года я мечтал об этом дне, я рисовал его себе, я видел его в мельчайших деталях, и, представь себе, — все ведь так и случилось, Аня, Аня… — Он искал ее губы и находил, и она отвечала ему, господи, какое это было — не счастье даже, нет. Блаженство это было.
Вечером по предложению Дебольцова отправились в ресторан, скоротать время: утром — взятие Директории, аресты, переворот. Естественно, Колчак знал обо всем, но присутствие любимой женщины снимало напряжение, адмирал весело шутил, рассказывал, вспоминал.
— В Лондоне было свободное время, — говорил, улыбаясь. — Я пошел в музей, бродил без смысла и цели, искусство не занимало, черные мысли крутились в голове, и вдруг я будто открыл глаза: прямо напротив меня распластались каменные, высеченные глубоко в стене львы или чудовища, похожие на льва — это было искусство Ассирии, далекое прошлое, и, представьте, господа, я вдруг понял: есть вечность. И есть ничто.
— Большевики, кровь… — Глаза Нади сузились, рука комкала салфетку.
— Милая, славная Надежда Дмитриевна, Надя… — Тимирева дотронулась до Надиной руки. — Не надобно об этом, забудьте. Ведь все хорошо, все слава Богу, не так ли…
— Помните чеховских сестер… — задумчиво спросил Колчак. — Помните Ольгу? Я слышу, господа: «Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить!» Что ж, нас и вправду забудут, и сколько нас было, и наши голоса… Но разве в этом дело?
Свет в зале померк, из сумрака сцены возникли двое в черном, они держали канделябры со свечами, их отблеск падал на стройную женщину в длинном платье, с Георгиевским крестом на груди.
— Господи… — только и сказал Дебольцов. — Иренева, господа, княгиня Вера Сергеевна, она работала в Собственном лазарете…
В руках Иреневой была свеча.
Гори, гори, моя звезда… —запела высоким, сильным голосом, смолк шум, перестала звенеть посуда, этот печальный романс здесь, среди изгоев, еще надеющихся на воздаяние и возвращение к истокам, производил очень сильное, почти мистическое впечатление. Это было как приговор к небытию.
Ты будешь вечно неизменная В душе измученной моей…Колчак замолчал, нахмурился, горестно сказал:
— России больше нет… В это трудно поверить. Странная наша страна и несчастная…
— Но мы снова вместе, — возразила Тимирева, — это Промысел, он соединил нас, и значит — все хорошо. Господь не попустит, Александр Васильевич, потому что блажен муж, иже не идет на совет нечестивых…
Она замолчала, показалось вдруг, что стоит посреди заснеженного поля в черном монашеском обличье, и ветер полощет и треплет тяжелую материю.
И еще увидела: развалины, остатки разрушенного дома, и плывет туман, и бежит она, бежит, потому что там, среди руины, стоит он, Саша…
Вот он, в длинной шинели, у скудной кривой березки.
…И, раскинув руки, бежит к нему, а он уходит.
И снова — бежит, а он уходит, и в бессилии опускается она на снег — нет, не вернуть ничего…
Голос певицы звучал сильно, слова проникали в сердце и погружали не то в сон, не то в зыбкую явь…
И Дебольцов шел, проваливаясь в снег, и знал: там, впереди, в слабом отблеске — окна храма, там спасение. И шел, шел…
И никак не мог дойти, сумрак сгущался все более, воздух стоял непроходимой стеной, и отбрасывало Дебольцова к началу пути.
Но вот — удалось, вошел в храм по длинной заснеженной тропинке, и свеча горела в руках, и в купол разрушенного, уничтоженного храма летел и летел неземной голос: