Комендантский час - Владимир Николаевич Конюхов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Якось культивировали мы до позднего вечера. Домой пешком шли. А идти километра четыре. Пройдем шагов двадцать, поцелуемся. Еще чуток пройдем, целуемся. А на пути балочка. Спустились в нее. Прохладно, воздух свежий. Целуемся, оторваться никак не можем. Василине бы убежать, как тогда, или хотя бы отстраниться от меня. А у нея не только губы, тело всё пылает. Кто повинен в том, что дальше случилось, поздно спрашивать.
Летние ночи коротки. Поднялись мы с ней из балочки, гляжу: заря поднимается. И вспомнил я, что в этой балке повстречались мне впервой гадюки. И заря такая уж кровавая. Не к добру, думаю. И сердце вроде как жмет. Но забылись те предчувствия, как мимолетный сон. Какие могут быть предчувствия в юные годы… И лето промчалось за любовью незаметно. Обмолотились уже, птицы подались в теплые края. Чую, загрустила моя любушка. С чего, непонятно. Меня в военкомат вызывали по повестке. Казали, после сева призовут. Само решать нам, как быть. Если жениться, то надо загодя всё решать. Расспросил я обо всем Василину. Не открывается мне девка. Горюет по-прежнему. Думал к матери ее зайти. Но повстречался с ней раньше, чем собрался.
И таким она взглядом меня ненавистным одарила, что застыл я посреди улицы с открытым ртом. «Понятно, — думаю, — кто Василину уму-разуму учит». В тот же вечер поговорил я начистоту с Василиной. И призналась она, что не хочет мать ее и видеть меня даже. Ще и грозится: «Будешь встречаться с голодранцем, из дому выгоню». Закипел я от гнева: «Ах ты, кулачка старая». К тому времени узнал я от Василины, что родители ее из кулаков бывших. И не из тех, кто горбом добро наживали, а из потомственных мироедов. А тут Василина и шепнула, что тяжела. И обрадовался, и растерялся. Ребенок родится, а меня рядом нет. Ну и выложил сомнения Василине. Заплакала она горькими слезьми. Не сложится-де наша жизнь. Я ее давай уговаривать. Успокоилась вроде девка. А у меня на сердце так неспокойно.
Сев подошел. За хлопотами не видел я сколько-то дней Василину. А как встретил, ахнул. С лица опала девка. Осунулась, почернела. И смотрит на меня зверем. А вечером мать мне и кажет: «Вытравила твоя зазноба плод». Залила меня краска стыда, а ще пуще — ярости. «Ну, — думаю, — раз послухала мать-кулачницу, слухай ее и дальше, хочь всю жизнь». И через три дня махнул я в станицу, в военкомат, раньше назначенного сроку.
Иван Васильевич мял в волнении вторую папиросу. Наконец отряхнув пальцы, достал еще «беломорину», но до рта так и не донес.
Он мысленно перебирал те годы, словно подводил себя к тому, откуда считал нужным продолжить свой нелегкий сказ.
— Не помню, на каком году службы поощрили меня краткосрочным отпуском. На дворе стоял май. Тепло, травы в степи пахнут, прямо пьяный робышься. Подсобил матери по хозяйству, дружков обошел. Вижу, есть в хуторе хаты, досками забитые. И Василининой тетки хата наглухо заколочена. Я не вытерпел, спросил у матери. «Тетка, — отвечает мать, — померла, а Василина с матерью уехала туда, откуда приехала». Поверишь чи нет, — приложил он руки к груди, — всю ночь глаз не сомкнул, думал, как быть. А чуть свет кинулся на большак ловить попутку. Понял, не могу без Василины. И вот как увидел я ее, все обиды из сердца вон. А Василина ж ще краще стала. Чую, пропадаю я. Один вечер милуюсь с ней, другой. И без всякого баловства. Какое там баловство. И так, можно сказать, счастлив был.
На следующий день старушка одна умерла. Понятное дело, деревня: пересуды, утешения. Василины мать вроде тоже помогала прибирать покойницу. А вечером, когда сидели мы с Василиной, мать чуть не силой оторвала ее от меня. Хочь и темно, а разглядел я ее ненавистные глаза. Сама уж давно старуха — Василина самая младшая у нее, а злости на семерых.
Не торопился я уходить. Вдруг да и выйдет Василина. И чую, вроде ругается она с матерью. Подслушивать у меня никогда не было привычки. А тут — как что толкнуло. Подкрался к окошку.
Плачет, заливается слезьми Василина, а мать ей на ухо зудит невразумительно. То с одного боку зайдет, то с другого. И одно тычет в лицо кулак: «Ослушаешься, сживу со свету». Василина слезы утирает и кажет еле слышно: «Что накажете, то и зроблю, не могу так больше».
И тут мать, отлучившись на минуту, вертается с каким-то зельем. По виду как вода, только мутновата. «На, — говорит, — как завтра Ванька испить попросит, ты ему в кринку с водой и подольешь». Вскочила Василина так, что скамейка опрокинулась. «Чего вы хотите зробыть?» А мать, как ведьма, хихикает: «Ничего. То вода, какой покойницу обмывали. Жив будет Ванька, не бойся. Походит за тобой и отстанет. А нет, сама прогонишь со временем».
Помутилось у меня все в голове. Наслышан был я про то зелье. Как-никак в крестьянском кругу воспитывался. Говорили люди старые, что если обмыть покойника и ту воду, какою мыли его, собрать и дать выпить мужчине, то он якобы уже не будет мужчиной. Так это чи нет, никто не проверял. Но поверье такое я собственными ушами слыхал.
И опять ноченька у меня бессонная. Провалялся, как чурбан, такое оцепенение на меня нашло. А утром вспоминаю, что отпуск подходит к концу и пора мне ехать с матерью прощаться да в дорогу собираться. Думаю так, а ноги сами до Василининой хаты несут… Вышла она на мой стук. Бледная, очи красные, видать, тоже всю ночь не спала. Сели мы на лавку. Разговор никак не вяжется. А солнышко припекает. Снял я фуражку, мундир расстегнул. «Жарко?» — спрашивает. «Жарко», — кажу. И тут она подымается: «Щас водички принесу». Пока до меня дошло, ее как ветром сдуло. Не успел я ничего придумать, как она несет кринку. «На, — кажет, — холоднячка». Я руки протягиваю, а сам в глаза ей смотрю. Теплилась надежда еще: может, от чистого сердца угощает и ничего не подмешано в воду. И чую, только поднес я кувшин к губам, напряглась она уся, вроде бездыханная стала. Не выдержал я. «Пить?» — спрашиваю. «Пей», — молвит и улыбнуться пробует. А лицо-то не свое. Не улыбка, гримаса получается. Дюже жалко мне ее стало. «Что же ты, — кажу, — Василина, задумала? Коль не мил я тебе,