Заговор генералов - Владимир Понизовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Луначарский А. В.», — выделил он в списке.
Как раз там, в Вологде, и познакомился он с Анатолием Васильевичем. Образованнейший человек. Эрудит!.. Сколько ночей под завывание вьюг провели они тогда в интереснейших дискуссиях… В списке, который сейчас изучал Керенский, фамилия Анатолия Васильевича была не только подчеркнута, но и помечена на полях красным крестом.
Да, ошибки молодости, дань моде… Он быстро понял: социал-демократическая программа — это не для него. Воспитание масс, пробуждение революционного самосознания пролетариата?.. Бог мой, да так и вся жизнь пройдет! И что ему до каких-то Петров и Иванов в замасленных блузах?.. В жилах бурлит кровь, тверды натренированные мускулы, он весь жажда быстрого и яркого дела!.. Но дело еще не найдено. Он на распутье… Там же, в Вологде, его натура почувствовала родственное у писателей «новой волны», крайней левой — у Метерлинка, Роденбаха, Гамсуна, Бальмонта. Их мятежный порыв — как первые зори. Их мечтания, их стремление к мистическому и бесконечному… И вдруг, как дар — Ницше! Индивидуалист-аристократ, презирающий «слишком многих», толпу, нивелирующую личность; Ницше жестокий и гордый, отвергающий сострадание, проповедующий «любовь к дальнему» за счет «любви к ближнему». Вот философия и психология борьбы!..
«Благословен, кто в бой ушел с тоской и радостью пророка…»
Но как объединить прозрение души и ума с практической деятельностью?.. Все поставила на свои места встреча с Брешко-Брешковской, «бабушкой русской революции», социалисткой-революционеркой. (Кстати, Керенский сейчас и ее тоже поселил в Зимнем дворце. Брешко-Брешковская входит в свою опочивальню через подъезд «ея императорского величества».) Та давняя встреча и определила путь Бориса Викторовича. Он стал эсером. Бежал из ссылки через Норвегию в Швейцарию и тогда же, весной третьего года, прибыв в Женеву, вступил в боевую организацию. «Во имя дальнего — за счет ближнего»… По времени совпало: партия эсеров видоизменяла систему подготовки террористических актов, прославивших «Народную волю». Отныне боевая организация принимала характер замкнутой, строго изолированной, автономной и подчиненной своим собственным законам организации. Нечто вроде преждевременного корниловского тезиса: «ответственность перед собственной совестью». Даже центральному комитету эсеров отныне боевая организация должна была подчиняться лишь в одном — в решениях, на кого направить удар. А кто, когда и как осуществит его — это касалось только их, членов схимы. Они сами выделяли из своей среды и «члена-распорядителя», который становился полновластным диктатором. Их «членом-распорядителем» стал Евно Азеф…
В начале четвертого года Азеф поручил Савинкову организовать покушение на тогдашнего министра внутренних дел фон Плеве. Савинков блестяще осуществил план. Руками московского универсанта Егора Сазонова.
Он помнит — будто произошло вчера… Петербург, летнее утро, Измайловский проспект, пыльные камни. На мостовой распростертый Егор, раненный близким взрывом, а рядом разнесенная в щепы министерская карета. Сазонова там же и схватили. Осудили на бессрочную каторгу. Семь лет назад он отравился в Горно-Зерентуйской каторжной тюрьме — в знак протеста против телесных наказаний, примененных к политическим. Савинков же после убийства фон Плеве вернулся в Женеву, был кооптирован в члены центрального комитета. Евно Азеф назначил его своим заместителем в боевой организации.
Следующим они наметили великого князя Сергея Владимировича, генерал-губернатора Москвы, дядю Николая II. Его убийство должно было явиться роковым предостережением самому царю. Опять организацию теракта Азеф поручил Савинкову. Борис Викторович выбрал исполнителем московского универсанта Ивана Каляева, с которым два года назад бежал из Вологды. Все подготовили на второе февраля пятого года. Поздним вечером карета великого князя катила через Воскресенскую площадь — генерал-губернатор возвращался со спектакля в Большом театре. За час до этого Савинков из рук в руки передал бомбу метальщику и теперь наблюдал издалека. Вот карета поравнялась с Каляевым. Иван сделал движение… Но бомбу не бросил. Струсил?.. «Нет, объяснил ему через несколько минут белый, как сама смерть, студент. — В карете я увидел рядом с князем женщину и двух детей…»
Непростительная сентиментальность. Как оказалось потом, в карете ехали жена Сергея Александровича, а также дочь и сын великого князя Павла. Сын, Дмитрий, чудом оставшийся в живых в тот день, в декабре шестнадцатого года участвовал в убийстве Григория Распутина…
Каляев бросил бомбу спустя два дня. Сейчас, сидя в кресле царского кабинета, Савинков живо восстановил и ту картину. Зима. Валит снег. Два часа пополудни. Борис Викторович передает Каляеву завернутую в газету бомбу. Целует в губы. Студент уходит в сторону Никольских ворот Кремля. Через несколько минут с той стороны доносится эхо взрыва… Иван Каляев был повешен в Шлиссельбургской крепости.
Сколько было потом удачных и неудачных покушений!.. Сколько было казнено самих боевиков и участников эсеровского подполья в России!.. А потом — взрывом куда более оглушительным, чем от их панкластитовых бомб, разоблачение Азефа, как старейшего секретного сотрудника охранки, ставшего платным агентом еще четверть века назад. В ту памятную ночь шестого января девятого года Савинков должен был учинить «члену-распорядителю» последний допрос, а затем… Но накануне Азеф скрылся из Парижа.
«Христос, Христос! Тернисты все пути, ведущие на мрачную Голгофу…»
После опустошительных разгромов, а главное — после разоблачения Азефа, боевая организация эсеров перестала существовать. По существу, распалась, раздробившись на мелкие осколки, и сама партия социалистов-революционеров. Савинков порвал с ней, отошел от всякой партийной деятельности, занялся журналистикой и литературой. Выбрал псевдоним «В. Ропшин». Роман «Конь бледный» принес ему известность. Когда началась мировая война, он стал корреспондентом русских изданий на франко-германском фронте. Подписчики «Нивы» и «Русского инвалида», читая очерки с театра действий союзников и российского эскпедиционного корпуса во Франции, не догадывались, что под фамилией Ропшина сокрыто имя страшного, трижды проклятого в империи террориста.
Теперь, в апреле семнадцатого года, он впервые легально вернулся в Россию. Зачем?.. Чтобы осуществить давнее, тайное, неудовлетворенное. Он еще в юности осознал, что он — избранный. Обреченный на счастье испытывать муки жажды крови. Ибо он, по Ницше, личность.
В обществе, по Ницше, — и в этом Савинков следовал за своим кумиром безоговорочно — существуют две нравственности: одна, предопределенная для обыкновенных смертных, гласит «не убий», «не укради», «возлюби ближнего, как самого себя» и так далее; другая же нравственность — для правителей, коим все разрешено и дозволено, и нет над ними суда ни земного, ни вышнего. Ибо, как вещал философ, «человечество скорее средство, чем цель. Человечество — просто материал для опыта, колоссальный излишек неудавшегося, поле обломков».
Но какая же цель влекла его, Савинкова? Ясно — власть. Над окружающими, над неведомыми, над всей Россией. Власть жестокая и беспощадная. Утверждающая его представление об идеале государственности.
По возвращении он восстановил свое членство в партии эсеров, вдруг возродившейся и завоевавшей популярность среди темной мелкобуржуазной стихийной массы, ослепленной ура-революционными фразами. Эсеры приняли Савинкова с распростертыми объятьями. Тотчас с одобрения Совдепа он получил пост комиссара Юго-Западного фронта. Именно армия и была ему нужна для начала. Именно на этом Юго-Западном фронте он подобрал оружие по своей руке — генерала Корнилова. Назвал его имя, когда возникла необходимость заменить главнокомандующего фронтом. Поднял его с командарма в главкомы, а заодно с генерал-лейтенанта в полные генералы. Ему же и продиктовал знаменитую телеграмму: «Я, генерал Корнилов, вся жизнь, которого…» — с требованием введения смертной казни на фронте. Савинкову это надобно было и для последующего: не бросать же в нынешних условиях панкластитовые бомбы под экипажи одиночек. Наконец, легко нажав на Керенского, он сделал Корнилова и верховным главнокомандующим. И ныне он делает все возможное, чтобы окружить имя главковерха в глазах публики ореолом героя.
Савинков мог считать, что сам породил джинна. И все же кое-что не нравилось ему в последнее время и в замашках генерала, и в том, что происходило ныне в ближайшем окружении главковерха. Первым делом распалившееся честолюбие Лавра Георгиевича. Дошли слухи, что он тешит себя мыслью о «белом коне». Узнав об этом, Борис Викторович явился в губернаторский дворец, попросил Корнилова остаться с ним с глазу на глаз. Хотя внешне генерал был спокоен, но Савинков уловил — трепещет. Это было заметно по плотно сжатым губам, блестящим глазам и вздрагивающим пальцам Лавра Георгиевича. Савинков знал — его боятся все. Завел разговор о незначительном, а затем, глядя в лицо главковерха, меланхолично, с некоторой грустью проговорил: «Если вы, генерал, или всякий другой, почли бы возможным провозгласить себя диктатором, то предо мной встала бы необходимость и желание расстрелять вас… как и всякого другого, кто поставил бы перед собою такую цель». И замолчал. После долгой паузы Корнилов ответил: «Я к диктатуре не стремлюсь». «Вот и славно. Значит, мы превосходно понимаем друг друга».