Без пощады - Александр Зорич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, например, привык.
Я уже не переспрашивал, когда грудастая горничная Прасковья за глаза величала чернокожего лейтенанта Хиггинса «черным мурином».
Я послушно крестился на образа, которые имелись в каждой жилой комнате (в нашей тоже – картонные, в окладах из золоченой фольги).
Я знал, что «обаятельный» здесь означает «способный наводить порчу».
Я даже начал называть терро «деньгой», занавески на окнах – «гарденами», а перекресток – «росстанью», как это было принято здесь, среди людей, объятых по самую крышу ретроспективной эволюцией.
Поначалу я, правда, боялся, что скоро и сам надену косоворотку и начну лопотать на старорусский лад. Но потом бояться перестал. Какой смысл?
Ходеманна, судя по всему, беспокоили те же проблемы. Безумие. Пустота внутри. Неопределенность будущего.
– Шайсе, камрад Саша! Ждание есть наиболее плохой случай. От ждания делается плохо в голове. Мысли подлетают в небо. Как у нездоровых! Ненужно высоко подлетают! Прямо к Бог! Поэтому надо, как это вы, русские, говорить, – приземляться! – рассуждал Людгер.
– Куда приземляться?
– Не куда приземляться! Чем приземляться! – таинственно откликался он.
– И чем ты предлагаешь приземляться? – настороженно спрашивал я. Психов я навидался с начала года – мама не горюй!
– Чем? Пивом. Водкой. Или напитком, как в такой бутылке!
– А-а, ты хочешь сказать, что нужно заземляться? – с облегчением вздыхал я.
– Разницы нет! – бодро отвечал Людгер, прихлебывая тридцатипятиградусную брагу «Особая». – Станешь со мной заземляться, Саша? – И он подмигивал мне со своего матраса.
– Спиться можно с такими заземлениями, – бурчал в ответ я и отворачивался к стене.
С Ходеманном и Покрасом я не пил. Вот не пил из принципа! Задолбали меня все эти пораженческие разговоры. Про «серьезность положения», «дурдом этот муромский», а равно и экзистенциально-стратегические обобщения вроде «пока мы тут ваньку валяем, наши Москву небось сдают»…
И с другими обитателями «Трех медведей» я не пил тоже. Лень было в сотый раз пересказывать подробности своего героического «побега» и выслушивать в качестве алаверды высосанные из пальца подробности их лагерных подвигов.
Тем не менее по вечерам я приходил в наш номер 329 навеселе.
Дело в том, что каждое утро я отправлялся играть в шахматы с Тылтынем. За шахматами Тылтынь пил коньяк из бокала с тонкой, как у опенка, ножкой. Пить в одиночку Тылтыню не позволяла Кормчая. А отказывать адмиралу Кормчая не позволяла мне…
После визита к Тылтыню, который полюбил меня как родного сына (или, возможно, внука?), я шел на перекличку – она проводилась по армейским меркам беспрецедентно поздно, в полдень.
Потом – на обед.
Кормили, кстати, отменно: студни, щи с головизной, расстегаи и омлеты с копченой грудинкой, говядина духовая и панированное филе дикой утки, мозги жареные и даже моя любимая печень по-строгановски, не говоря уже о языках и потрошках в белом вине, о щуках в молоке, запеканках и душистых зразах, о биточках, нежных шанежках, рассыпчатых сытных кашах, тягучих киселях, компотах, квасах, морсах и икре.
После бесконечных клонских кебабов все это казалось дивным сном изголодавшегося гурмана…
А после обеда, когда «Три медведя» погружались в табакокурение и пересуды, я убегал в трактир «Царская охота».
Трактир был довольно дорогим. Ходили туда по преимуществу муромцы «с понятиями» и, кстати, с деньгами.
За соседними столиками сговаривались купцы, праздновали юбилеи работные люди и развлекали своих полюбовниц с чудными именами старые ловеласы.
В моих лейтенантских глазах у трактира «Царская охота» были два неоспоримых преимущества.
Первое: он находился на приемлемом расстоянии от «Трех медведей». Это значит, не настолько близко, чтобы кто-то из наших мог ненароком туда заскочить. И не настолько далеко, чтобы походы туда-обратно превращались в настоящее дерзновение.
Вторым же преимуществом было наличие в «Царской охоте» отдельных двухместных кабинок, отгороженных от общего зала шелковыми «гарденами» с вышитыми на них васильками.
Одну такую кабинку – естественно, крайнюю, – и облюбовал для себя лейтенант Александр Пушкин. То есть я.
Там-то, со стаканом, в котором плескался облепиховый морс пополам с водкой, настоянной на березовых почках, я и сидел, наблюдая, как улепетывают минуты и часы. Положив ноги на стол, застеленный накрахмаленной до хруста скатертью.
Я слушал «наше диско» – странный стиль, бывший на Большом Муроме в особом почете; его легче всего представить, мысленно наложив «эй, ухнем» на попсовые умцы-умцы.
Я курил. И, отодвинув указательным пальцем занавеску, вяло следил за перемещениями официантки Забавы – пышной, русоволосой, румяной, представляя себе невесть что.
А потом я оставлял Забаве щедрые чаевые и спешил к вечернему построению. За построением следовал ужин. А там уже – и на боковую…
В таком режиме я прожил шесть дней. Которые показались мне почти такими же долгими, как шесть месяцев.
На седьмой день по «Трем медведям» поползли слухи, что «Камчадал» уже подлатали, и я нутром почуял: грядут перемены. Или по крайней мере новости.
Я оказался прав.
Было около пяти часов дня. Народу в трактире все прибывало. Я лакомился кедровыми орешками, запивая их отменным ревеневым квасом.
В центре стола стояло ведерко со льдом, в нем потел графин с водкой.
Рядом с ведерком поблескивала в свете ламп одинокая хрустальная стопка. На тарелке рыжели жаренные в тесте яблоки – самая дешевая закуска в меню.
Занавеска с васильками была наглухо задернута. Вчера простодушная Забава, видимо, подустав от моих многозначительных взглядов, объявила мне, что у нее имеется муж и «титешний» ребенок (что на местном наречии означало – грудной). Чтобы я, значит, планов на нее не строил. И из-за занавески тяжелой ее пробежкой любоваться не смел.
– Какие вопросы, Забава! – пожал плечами я. – Я же чисто платонически…
Но наблюдать за ней я перестал. Зачем смущать замужнюю женщину?
Поэтому, когда из-за занавески раздался медовый голос Забавы: «Сударь, к вам можно?», я, признаюсь, опешил.
«Неужто сейчас скажет, что насчет ребенка и мужа мне приврала, чтобы цену себе набить?»
Я вздохнул. Настроения на «всякое такое» у меня не было совершенно.
– Заходи, – устало сказал я, не поворачивая головы. Я даже ноги со стола убрать не соизволил – что она, меня с ногами на столе не видела?
Но вместо пышногрудой Забавы в цветастом сарафане в мою кабинку зашла другая девушка.
Худая, с бледными впалыми щеками, большеглазая. В длинном, до пят, платье из струящегося черного шелка.
На тяжелых косах девушки лежал сиреневый шарф.
Девушка безмолвно всплеснула руками – звякнули золотые браслеты на запястьях. Она быстро поднялась по двум ступенькам и уселась на диванчик напротив меня, предварительно разгладив юбку под своим худым (по муромским стандартам) задиком.
Впрочем, даже эта элегантная деталь не была способна замаскировать прагматическую точность каждого движения вошедшей.
О, как хорошо я знал эту «фирменную» грацию! Так двигалась ротмистр Хвови Аноширван, медсестры в госпитале, все клонские женщины-офицеры…
Кабинку затопил сладкий аромат засыпающей розы – любимый аромат женщин Великой Конкордии. И что только они в нем находят?
Первая мысль, зарегистрированная моим, изрядно затуманенным парами алкоголя мозгом, была прямой, как лезвие опасной бритвы.
«Мы проиграли войну. И эта женщина сейчас снова заберет меня в концлагерь».
Я вскочил – как будто пружина во мне распрямилась. Сползла с моих ног и шлепнулась на пол тарелка с кедровыми орешками – к счастью, деревянная. Я попятился. Будь у меня пистолет…
Впрочем, пистолета у меня не было.
– Саша, что с тобой? – всхлипнула девушка.
– Со мной? – переспросил я, с трудом наводя резкость. – Со мной – ничего.
– Но у тебя такое лицо… Такое лицо! – Девушка прижала руки к груди в интернациональном жесте отчаяния.
И только тогда до меня дошло – передо мной не просто девушка в черном шелковом платье.
Передо мной не просто конкордианский офицер.
Передо мной Риши Ар. Подруга и соперница моей погибшей невесты. Свидетельница ее гибели. И какие дэвы принесли ее в Новгород Златовратный?
– Встань на путь солнца, Александр! – поприветствовала меня Риши.
Пожалуй, на то, чтобы научиться не вспоминать последние минуты на яхте «Яуза», я потратил столько же душевных сил, сколько некогда ушло у меня на то, чтобы научиться пилотировать истребитель. А это довольно много.
Может быть, меня можно назвать трусом.
Но трусом я себя не считаю.
Я обычный, без пяти минут – «средний». Будучи таким, нелегко вспоминать о том, как умирает девушка, которую ты любил и звал замуж. Потому что в смерти – даже на войне – нет ничего «обычного» и «среднего».