Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 2 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор шли переговоры насчёт той экспедиции и сил, какие нужно было для неё приготовить. Ольбрахт хотел, чтобы с ним был и Александр, и Литва, и татары, и отряд крестоносцев, и свои наёмники, и подкрепления от Владислава.
Он сам готов был идти во главе экспедиции, сделав своим гетманом Сигизмунда.
— А когда ваши солдаты оставят родину и все пойдут на Валахию, — сказал Каллимах, — вы уверены, что у вас дома вельможи и духовенство, созвав съезд, не откажутся от послушания и не выберут себе Пяста?
— Зная их, я не думаю, чтобы мне эта опасность угрожала, — сказал Ольбрахт, — однако не собираюсь оставить край без пана, а в лучшие руки, чем у Фридриха, не могу его поверить.
Каллимах кивнул головой, что хвалит эту мысль.
— Брату и королю, наверное, не откажу, — отозвался Фридрих, — но повторяю вам: эту экспедицию считаю преждевременной, а если провалиться, — потерянной. В таких великих предприятиях ложный шаг отнимет и веру в себя и надолго обездвижет. Лучше не начинать, чем подскользнуться, плохо начав.
Раздражённый Ольбрахт возмутился, а он был уже после двух кубков вина.
— Будь уверен, — сказал он, — что если пойду, то с такой силой, которой ничто не сможет противостоять. У меня больше ста тысяч людей. Разве сможет мне противостоять валашский сброд? Их страну ими залью.
Затем Сигизмунд медленно вставил:
— Помни, что эти сто тысяч нужно будет кормить, и что голодный солдат — непокорный. Я бы предпочёл иметь двадцать отборных человек, чем слуг в десять раз больше. Успех войны зависит не от количества, а от разумного и своевременного нападения, от знакомства со страной и людьми, от заранее себе найденных помощников.
Ольбрахт покачал головой.
— Это мудрые слова, — сказал он, — но с Валахией, как и с татарами, нужно идти и срожаться громадой. Объедим их край… тем лучше, сдадутся голодные. Будут вынуждены кормить нас.
Фридрих что-то вставил, Каллимах молчал. Так до обеда они напрасно обменивались мыслями, обсуждали, но несогласия не было.
Каллимах всегда рекомендовал сначала дома навести порядок, Фридрих его поддерживал, Сигизмунд не говорил ничего решительного, а Владислав Чешский, по очереди горячо восхваляя каждого оратора, очевидно не имел собственного мнения. Он только заверил Ольбрахта, что всегда готов прийти ему на помощь, когда однажды решат выйти на войну.
Во Владиславе все имели внимательного слушателя. С улыбкой на устах он обращался к говорившим, постоянно давая знаки, что вполне разделял их мнения.
Согласно своей привычке, он постоянно шептал:
— Хорошо, очень хорошо!
Очевидно, Ольбрахт понравился ему своей речью, Сигизмунд — серьёзностью, Фридрих — живостью и остроумием, Каллимах — великой славой. Он чувствовал себя каким-то маленьким среди них — но был рад, что его допускали; и наконец его искренняя и сердечная привязанность к братьям делала его готовым подать им руку.
Он тем больше чувствовал себя обязанным доказать им, что не хотел разрывать с ними, что завещание отца, его гнев, лишение наследства очень лежали у него на сердце. Когда он об этом говорил, плакал.
Весь этот день прошёл на совещаниях более или менее того же содержания, и не думаю, что, кроме обещаний взаимопомощи, неразрывной братской связи, решили что-то конкретное.
Война, на которой Ольбрахт твёрдо настаивал, в эти минуты признанная ещё невозможной, была ненадолго отсрочена, но отменённой быть не могла. Ловко в пользу её говорил король и, должно быть, показал Каллимаху, что она могла содействовать даже укреплению власти.
Они ещё потом полдня беседовали о юношеских годах. Владислав отдавал гостинцы для матери и сестёр. Братья обменялись подарками, и заранее можно было быть уверенным, что ни он не даст о себе забыть, ни о Каллимахе не смогут забыть. Поэтому больше всех выгадал итальянец, который любил золото и умел ловко выступать в свою пользу.
Наконец после сердечных объятий, рюмок и криков мы все вместе оставили Левочу, потому что и мне там с возами уже было нечего делать.
Я потом неоднократно слышал домыслы и рассказы о том, что могло происходить в том горном замке при такой тайне, о чём советовались и что решили. Я никому не говорил, чему был свидетелем, но могу тут написать, что слов действительно было много, но в итоге никакое зрелое зерно не проклюнулось.
Вернувшись в Краков, я поспешил к матери, которая с беспокойством меня ожидала, и рад я также был увидеть того цыплёнка, так похожего на Лухну. Разумеется, старуха стала меня расспрашивать, о чём было совещание. Но я, не солгав, мог поведать, что братья сблизились и хотели гарантировать друг другу взаимную дружбу. Вернувшись, король всерьёз взялся за общественные дела, я даже с приятным удивлением на это смотрел, думая, что откажется от легкомысленной жизни. У него, однако, самые противоположные вещи шли в паре.
Вечерами, взяв с собой Бобрка и двоих других — меня уже не брал, потому что я всегда делал ему выговоры — он в простой епанче шлялся по городу. В этом году дошло до того, что, видимо, по причине жалоб и возмущения во времена крестоносцев, о котором я писал, что всех евреев выгнали прочь из города в Казьмеж под стены, около костёла Св. Ваврынца.
Криков и слёз было достаточно; во-первых, из-за того, что в городе они чувствовали себя в большей безопасности; во-вторых, что были осёдлые и привыкшие, и имели тут свои дома. Мещанство, однако, настаивало, а король, согласно советам итальянца, с панами мещанами хотел жить в дружбе.
Мне также было очень страшно во время того сильного пожара, какой в этом году посетил этот несчастный Краков, который горит почти каждый год летом. Этот пожар начался ночью, неизвестно, по какой причине, когда все спали, а так как он угрожал и рынку, и домам, я побежал на помощь матери. Это пламя, которое разлеталось во все стороны, потому что на других домах, куда ветер относил частицы крыши, загорались кровли, вызвал сильную панику; а когда крыши и чердаки, полные соломы и сена, занимались, там и дома спасать не было смысла.
Покуда я жив, не забуду этого зрелища, потому что никогда не видел проснувшихся в начале ночи людей такими испуганными. Челядь Каллимаха выбрасывала из дома всё на двор, а он сам обеими руками выносил книги и закрывал их. Кардинал Фридрих с людьми велел свои вещи класть на повозки, так тоже боялся за