Она уже мертва - Виктория Платова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но…
– Я не вижу в них смысла, прости. Потому что надеюсь, что ничего страшного с твоей девочкой не произошло. Да нет, – тут папа принялся рубить воздух ребром ладони. – Я верю в это. И ты верь! Аста обязательно объявится, и все объяснит сама. И вы еще приедете к нам, а я уж вам такую экскурсию устрою! Покажу волшебные места, которых вы никогда не видели…
– Если хочешь, моя подруга приедет сюда. Она дала предварительное согласие.
Папин энтузиазм мгновенно съежился и угас, и все неувиденные волшебные места растаяли в воздухе:
– Вспомни себя в шестнадцать лет, Верочка! Разве тебе не хотелось сбежать из дому – так, чтобы тебя не нашли. Полностью изменить свою жизнь…
– Никогда. Тем более что я знаю, чем заканчиваются такие побеги. Инга…
При упоминании о таинственной Инге, папа снова схватился руками за голову:
– Пожалуйста, не надо.
– Ах да. Совсем забыла, что мама строго-настрого запретила нам вспоминать о ней. Запретила думать.
– Запретить думать нельзя!
– Еще как можно. Тем более когда сам хочешь избавиться от воспоминаний. Все это нам в наказание, Петя. То, что случилось с Астой. И с твоей малышкой тоже.
– А мальчик, который утонул? – после долгого молчания прошептал папа. – Чье это наказание, кому? Он не имел отношения к семье.
– Имел. И всегда будет иметь.
«Мальчик, который утонул», – Лазарь. Но кто такая Инга? Папа и тетя Вера могут обнаружить Белку в любой момент, стоит им только повернуть голову к двери. А именно это они и собираются сейчас сделать: разговор явно подходит к концу. Вернее, Белка страстно желает, чтобы он подошел к концу, слишком он тягостен даже для нее. Что уж говорить о несчастной матери Асты, о ее любимом папочке, который в жизни не совершил ни одного дурного поступка. Но теперь он сделал что-то неправильное. Что именно – Белка понять не может, просто чувствует, и все.
Она возвращается в свою комнату, на все лады повторяя про себя: Инга, Инга, Инга. Странное имя, невесомое, – словно сочиненное из тонкого стекла: вот-вот разобьется на тысячу осколков. Но даже если на пять или на три – все равно не соберешь его, не склеишь заново. Пока Белка бодрствует, она в состоянии приглядеть за стеклянным именем, но что будет, когда ее настигнет сон?
Ночь-то еще не кончилась…
Наутро имя выветрилось из Белкиной памяти без остатка, и больше никогда не возникало в ее сознании. Ночной разговор папы и тети Веры тоже потускнел: вопросы и ответы, вопросы без ответов, ответы без вопросов смешались друг с другом, превратившись в липкий перегной. Или, скорее, тину – сродни той, в которой Белка нашла Лазаря. Копаться в ней не доставляет никакого удовольствия, того и гляди задохнешься от смрада. Белка – самый настоящий психосоматик, так утверждает мама. Немудрено, что весь день ее тошнило, и прощание с тетей Верой (она возвращалась в Таллин) получилось скомканным.
– Приезжай в Таллин, голубка, – сказала тетя Вера, осторожно поцеловав Белку в висок. – Мы с дядей Хейно будем очень рады.
Вместо Белки отозвался папа:
– Обязательно.
– Может быть, на осенние каникулы?
– Осенние каникулы? Отлично.
Мама, стоящая за папиной спиной, страдальчески поморщилась. И совершенно напрасно, ведь Белка никуда не поедет, ни на осенние каникулы, ни на зимние. И следующим летом обязательно найдутся неотложные дела, неотложные города – гораздо более безопасные, чем Таллин.
Больше Полина не видела тетю Веру, и лишь после смерти родителей, разбирая папины письма, нашла короткое упоминание о ней. Парвати писала, что дядя Хейно «оставил Веру и женился вторично, на своей соплеменнице, что еще ожидать от вероломного чухонца, никогда они мне не нравились, никогда». А тетя Вера так и не смирилась с потерей дочери, нанимала частных детективов, платила бешеные деньги прохиндеям-экстрасенсам и просто аферистам, утверждавшим, что они видели Асту в самых разных местах – от Калининграда до Уссурийска. Ни одно свидетельство не подтвердилось, квартиру в Таллине пришлось продать за долги, а сама тетя Вера в конечном итоге приняла постриг и теперь «молится за всех нас» в одном из православных монастырей.
Адрес монастыря в письме Парвати не упоминался.
Самый старший и Самая младшая – тоже. Ни единой строчки не посвятила им Парвати, а ведь посланий от нее за долгие десятилетия скопилось очень много – около ста. Странно, что, кроме матери, никто больше не писал папе, как будто и не было у него братьев и сестер. Да и Парвати не баловала его особыми подробностями из их жизни. Одно из писем, отправленное из Крыма года за два до гибели родителей, поразило Полину: старуха писала о каких-то мелочах. О граде, который побил цветущие абрикосы и персики, «так что теперь ждать урожая не приходится»; о том, что Лёка потерял деньги, целых двести гривен; о том, что соседи (те самые, к которым приезжал когда-то москвич Егор) продали дом буровику с Ямала, и теперь у него на участке денно и нощно идет строительство; и о чем-то совсем несущественном, вроде цен на молочные продукты. И лишь в конце шла приписка:
«Нашего Павлика больше нет. Погиб при испытаниях какого– то нового котла у себя на заводе. Смерть была мгновенной, он, слава богу, не мучился. Сережа передал деньги на похороны, так что все устроилось наилучшим образом. Заказали памятник из гранита, и место выбрали подходящее».
Несколько раз Полина перечитывала постскриптум, пытаясь понять его смысл. Павлик, Павел, – отец Шила и Ростика. С ним случилась трагедия, непоправимое несчастье, а мать пишет о смерти сына так, как будто речь идет не о родном человеке, а о ком-то не очень близком – вроде буровика с Ямала. Каким холодом, какой отстраненностью веет от этих строк! Старуха – никакое не божество, она просто жестокосердная, бездушная дрянь. А ее нежно любимый папочка?… Он промолчал о потере брата, ни словом не обмолвился об этом Полине – и это после всех его утверждений, что он в курсе происходящего в Большой Семье!
Точно так же он был глух к мольбам тети Веры в том ночном разговоре за полуприкрытой дверью. Но теперь совершенно неважно, каким был папа – жестоким, безвольным, не способным даже на каплю милосердия. Или – наоборот – заботливым и мудрым, готовым на все, лишь бы оградить свою семью даже от самого незначительного потрясения. Главное, что он – был. А теперь его нет, и мамы нет. Возможно, тетя Вера тоже ушла из жизни, но Полине некому сообщить об этом: все родственные связи порваны, перекручены, как нитки, что годами лежат в жестянках из-под немецкого рождественского печенья никому не нужные. Стоя на крыльце чужого темного дома, она не решается войти в него. И за дверью не слышно голосов – ни папиного, ни тети-Вериного, – никаких, лишь гнетущая тишина, а на несмолкаемую болтовню дождя Полина больше не обращает внимания.
Но радостное возбуждение, не покидавшее ее на протяжении последнего получаса, вдруг куда-то испарилось. И в голову полезли все те же неудобные вопросы, от которых она с такой легкостью отмахнулась в шкиперской. Есть ли связь между письмом и энтомологической коллекцией? Безусловно, они подброшены в одно и то же время, одним и тем же человеком – Лёкой. Лёка бормотал что-то невнятное относительно коллекционера и так и не назвал его имя: не может же считаться именем «зимм-мам». А невнятное и непроизносимое – может считаться опасным? Может, если у бабочки отрывают голову. Что это – предупреждение? Угроза?
Сережа никогда и никому не угрожал. Напротив, был любящим внуком и братом – не чета всем собравшимся в доме Парвати. Он – пусть и опосредованно – помог Полине, когда она больше всего нуждалась в помощи, он был нежен с ней – тогда, в детстве. Так что —
Давай, трусюндель!
Толкнув дверь, она сделала шаг в темноту. Тьма была кромешной, и рассчитывать, что глаза привыкнут к ней, не приходилось. Полина уже потянулась к спасительному фонарику, когда неожиданно зажегся свет. Вскрикнув от неожиданности, она позвала:
– Сережа!..
Ответа не последовало, а свет, поначалу довольно тусклый, с каждой секундой становился все ярче: очевидно, в плафон над головой Полины были вставлены энергосберегающие лампочки. Прихожая, в которой она оказалась, представляла собой просторное помещение. Пустынное – если уж быть совсем точным. Невысокий, красного дерева, комод, зеркало в золоченой раме прямо над ним да китайская напольная ваза – вот и все обитатели этого помещения. В зеркале отражалась картина, висевшая на противоположной стене: парусник, застигнутый бурей в открытом море. А комод украшали две вазы поменьше – с живыми цветами.
Маттиола!
Цветок ее детства, цветок того трагического августа! Скромный садовый житель, что так нелепо и трогательно смотрится в дорогущих фарфоровых вазах. Странно, что он вообще появился здесь, ведь время его цветения давно прошло.