Возвращение в Москву - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Юра очнулся в лагерном лазарете. Кто-то бормотал – читал затрепанную «Молодую гвардию», кто-то храпел, кто-то хрипел с натягом; кто-то робко выспрашивал опытного, видно, сидельца о способах подъема температуры тела; кто-то метался, рычал, мял и мучил запятнанную подушку. Кто-то, бледный от своих подвигов, под нарочно ослабленными бинтами кровавил грязными ногтями едва затянувшуюся рану на боку, чтоб подольше оставаться в сомнительном комфорте лазарета.
У зарешеченного тусклого оконца, на ящике, поставленном меж двух коек, кипела картежная игра. Играли отчаянные, отпетые, «на интерес». Игра «на интерес», как уже Юра знал, была опасна, поскольку «интерес» выигравшего мог оказаться самым что ни на есть извращенным. Потому игра была бесконечной, а азарт был черным, злым и жгучим, как преисподняя, как не в меру заваренный перестоявшийся чифирь, от которого рвет сердце и каменеют кишки.
В самом мрачном углу длинного помещения, в неком вакууме, обозначенном выраженной брезгливостью обитателей лазарета, но не так далеко, чтобы Юра не слышал, бессильно и бесслезно рыдала серая пасмурная тень с перетянутыми желтым истрепавшимся бинтом запястьями. И терпеть это хотя и не слишком близкое соседство, Юре предстояло чуть ли не неделю, как позднее выяснилось, пока неудачливого самоубийцу не увезли лечить помутившийся разум. За неделю из бессвязных рыданий самоубийцы Юра волей-неволей, в моменты собственного просветления, восстановил картину совершенной тем с отчаяния невероятной нелепости.
Измордованный безвольный мальчишка попал в лагерные подонки, в шныри, в уборщики – категорию презираемую и подразумевающую опущенность. Что это такое, Юра, опального в те времена Солженицына не читавший и смутных слухов по недоумству своему и склонности к светлой романтичности не слушавший, узнал только в тюрьме. А до того все его представления о пенитенциарной системе ограничивались тем, что писано было в идейных советских детективах о сравнительно безобидных ворах и мошенниках и показано в «Джентльменах удачи», а также в многосерийном телефильме «Следствие ведут знатоки».
Так вот, стенающий в углу лазарета мальчишка шнырь поначалу имел о тюрьме примерно такое же представление, как и Юра, а попался на мелкой фарцовке в стенах родного вуза. На зоне доведен был до пределов отчаяния, решил не жить и изорвал себе ночью вены гвоздем в своем бараке, отведенном для опущенных. И не знал он, что мероприятие это бесполезное, когда рядом нет ванны с горячей водой, потому что венозная кровь медленная и сворачивается, в конце концов, не успев истечь. Кровотечение при ночной лампочке заметил кто-то из ушлых петухов и поспешил подставить миску под медленный источник питательного белка… «Они жарили ее… жарили с луком и жрали… мою кровь… Зойка, мою кровь… петухи… козлы… и ржали, людоеды… нелюди… Зойка-а…» – метался самоубийца.
Его связали, застрявшего в видениях, и увезли наконец, к всеобщему облегчению. Симулянтов-картежников, по которым плакала рабочая зона, взашей выставили опера, явившиеся с обыском. И Юрино выздоровление не то чтобы ускорилось в относительно спокойной обстановке, но шло себе кое-как. Штатный эскулап налегал на спирт, а фельдшер из заключенных, в миру трудившийся хирургом в поликлинике, Юру с руганью поднимал и гонял по проходу между койками, объясняя, что с его травмой нужно терпеть боль и двигаться. И не только до параши и обратно, а гораздо больше, иначе воспалятся легкие, и тогда – гроб с музыкой.
– Расхаживайся, расхаживайся! – командовал фельдшер по прозванию Свищ, мелкий и жилистый мужичонка лет пятидесяти, востроносый и востроухий. – Сначала через не могу, а потом увидишь – легче станет, не так паршиво. Шагай, и руками шевели, и держи спину, Немтырь.
У Юры голова кружилась и радужные пузыри взрывались перед глазами, растекаясь сопливой зеленью. Но зловредный, по Юриному разумению, фельдшер Свищ все гонял, будто делать ему больше было нечего, пока Юра однажды, через три шага на четвертый, не сполз по стенке.
– И что бы это значило? Что за цирк? – грозно спросил Свищ, скорчил пакостную рожу, обнажив десны, и слегка попинал Юру в бедро. – Что за сеанс? Откосить задумали? Неофит от зоны! Салага! Шибзик! Еще губу прокуси, иллюзионист, и кровавых пузыриков подпусти, чтоб разжалобить! А то я фокусов не видел!.. Эй, Немтырь, завязывай валяться! А гляделки закатывать туточки каждый второй умеет, если ты не в курсе. Эй, Немтырь, что происходит-то?! Ну-ка, ну-ка, держись за меня, вставай! Ах, твою ж… Голодный обморок, что ли? Немтырь? Ты тут жрешь или втихаря голодовку держишь, придурок?
Чем дальше, тем больше слышал Юра не человеческий голос, а высокий железный лязг, бивший в виски, все хуже разбирал, что там вопит возмущенный фельдшер. Очнулся он от боли в ребрах, когда его мешком сбросил на койку Свищ, не удержавший более массивного Юру.
– Голодаешь, паскуда?! – визжал фельдшер.
– Почему? – нашел в себе силы спросить Юра. Он добросовестно и равнодушно съедал все, что приносили, не чувствуя вкуса и запаха, в самом деле не чувствуя. Но случалось, если проглоченное было безусловной отравой, изрыгал все в парашу, а то, случалось, и под койку, не успев подняться. И тогда совсем плохо Юре приходилось: отравленный, он с трудом приходил в себя, и стыдно ему было перед лазаретным санитаром, который явственно его ненавидел, вынужденный за ним убирать. Юра и сам бы взял тряпку, как бы плохо ему ни было, только чтоб не стыдиться. Но еще в тюрьме Юре коротко и доходчиво объяснили, что половая тряпка в руках заключенного – это «косяк», то есть роковая промашка, за которую автоматически попадаешь в категорию изгоев, неприкасаемых, шнырей, опущенных…
– Что почему?! – верещал Свищ. – Просто так валишься? В коленках слаб, вьюноша? Или все же театры изображаем?
– Не ори, – велел мертвым шепотом Юра, – с головой плохо.
– У всех плохо. У всего человечества плохо, – раздраженно резонерствовал Свищ, желая конкретики. – И у меня плохо – по жизни. И у Ежика вон, потому что доски лбом ломать пытался, намарафетимшись, и хоть бы что – доскам, а у Ежика дуля на лбу и шея набок… И у Пингвина, что вены резал, которого увезли давеча, совсем плохо с головой. И у Шипа совсем плохо, потому что он «Молодую гвардию» девятый раз подряд читает и в Любку Шевцову влюблен, воспылал чистой любовью к героической блондинке. И у Мыльника, который спит и видит изловчиться и кума опустить. И у Мартына, у нашего доктора-алкоголиста… У всех! Так у тебя как плохо? По жизни или конкретно? Что с головой, спрашиваю?! Немтырь, распротак твою! С головой что?! Отвечай дяде Свищу, не стесняйся!
– Не ори, Свищ, – повторил Юра. – Сотрясение. Еще с Бутырки. Как и ребра. Я же говорил доктору.
– Доктору-у… – опечалился Свищ. – Доктору он говорил… Лепиле нашему уже давно все по барабану. Не доктор он, а пузырь со спиртом. И слышит он столько же, сколько и пузырь со спиртом способен слышать. Здесь он живет и в докторах числится, потому как знает, что за колючкой и он никому не нужен такой, и спирту халявного нетути. А доктор здесь я, Немтырь, чтоб ты знал. И не санчасть у нас тут толковая с рентгеном и специалистами разного профиля, а так, фельдшерский пункт. Лазарет, ё-мое. Сотрясение, т-твою заразу… Одно слово – Немтырь, языка нет. Здесь о своих болячках каждой мелкой и крупной шишке надо в уши орать, чтоб услышану быть. А ну, смотри сюда!
Ну верю, что сотряс, похоже на то, – констатировал Свищ, раздвигая Юре веки и поводя указательным пальцем из стороны в сторону чуть выше его взгляда, а также от своего уха к Юриному носу. – И что с тобой теперь делать? Снотворных тут нет. Дрыхни так, без снотворных. Дрыхни себе и дрыхни. На кошмары наплюй. Авось само пройдет. Поливитаминов я тебе скормлю из своего энзэ, глюконата кальция для ребер завались, все просрочено, но уж что есть. Руками-ногами двигай, на кровати ворочайся со спины на живот, с живота на спину, чтобы легкие не отекли. Сидя разминайся. Если вверх руки не поднять, то хотя бы вперед и в стороны. До параши доползаешь – уже славно. А сотряс неслабый. Но годы твои зеленые, зарастет. Оно самое, конечно, с возрастом может и сказаться по-всякому…
С возрастом, через много лет, оно самое, наверное, и сказалось, когда стал Юрий Алексеевич встречать покойников, и, чем дальше, тем больше. А также способен сделался к необыкновенным прозрениям, угадывая чаще худшее, к ужасу жены своей Юлии Михайловны, заподозрившей неладное в участившихся прозрениях Юрия Алексеевича. Юлия Михайловна видела помешательство сестры и матери и помнила, что жили-поживали вроде бы и в существующей, явной, действительности, но как бы за стенкой мутного стекла, выстроенной замысловатым лабиринтом. А для Юрия Алексеевича-то, не сомневавшегося ничуть в реальности своих видений, ужасным, убийственным, было то, что чувствовал он свое бессилие перед растущей поганой ратью, прожорливой на чужое счастье, жадной и жестокой.