Маджонг - Алексей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как, и Жора?.. — поразился Регаме.
— Ты что ж, не знал?
— Меня не было в городе все это время. На днях вернулся, да ведь никто толком ничего рассказать не может. По частям все собирал. А в газетах чепуху пишут.
— А никто тебе, Константин Рудольфович, ничего и не расскажет, — криво усмехнулся Борик и снова взялся за бутылку. — Одни ничего не знают, но много говорят, а другие знают, но говорить не станут. Хотя, по-моему, нечего тут скрывать, и вся эта история с рукописью — глупость одна. Ну, то есть. Это не то, что они думают.
— Ты о Гоголе? — решил напрямик спросить Регаме.
— Ну вот, а говоришь, что ничего знаешь.
— Борик, я действительно только третий день в городе. Но о рукописи я знаю достаточно, занимаюсь ею с самого начала этой истории, и у меня есть копии трех из четырех ее частей.
— А у меня есть копия четвертой части, — улыбнулся Борик.
— А оригинал где? У Рудокоповой?
— Конечно. Сразу же и отдал. Мы с ней так договорились.
И он рассказал Регаме все, что тот уже знал, но добавляя новые детали и неожиданные подробности.
— Ты сказал, что это не то, что они думают? — напомнил Регаме, выслушав Борика.
— До конца я не уверен, но среди других бумаг есть фрагменты нескольких писем или одного письма. Наводят на размышления, одним словом.
— Давай, Борик, вот что, — предложил Регаме. — Сегодня вечером я возьму свои бумаги, ты — свои, и мы попытаемся сложить эту мозаику.
— Мне сегодня вечером нужно быть на Десятинной. Но до этого, часов, скажем, в пять-шесть, мы могли бы встретиться где-нибудь в том районе.
— Отлично, — согласился Регаме. — Ты в «Ольжином двире» бываешь?
— Есть такое кафе.
— В пять часов вечера я тебя буду там ждать. И вот еще что. — Регаме достал из портфеля «Сатирикон». — Я у Бидона, у Кирилла, купил на днях этого Петрония. Мы с ним последний раз тогда виделись. Возьми книгу, Борик. Продавать я ее уже не могу, а тебе все же память, а?
— Спасибо, Костя, — Борик потер покрасневший правый глаз. И поднял рюмку с коньяком, приглашая Регаме выпить с ним. Потом взял «Сатирикон» и машинально перелистал его. — Состояние отличное. А скажи честно, Костя, за сколько ты его у Кирилла взял? Гривен, наверное, за пятнадцать — двадцать?
— Не помню уже. За восемь, кажется, — честно ответил Регаме.
— Хороший он был парень, — резюмировал Борик, заталкивая книгу в карман куртки. — Но в нашем деле ничего не смыслил. Ее раз в двадцать дороже можно было продать. Ну что, до вечера?..
— Да, Борик, до встречи.
* * *На исходе дня, когда ранние предзимние сумерки уже размыли контуры домов и деревьев, но фонари еще не зажглись, вдруг пошел снег. Большие тяжелые хлопья в считанные минуты скрыли подмерзшую осеннюю грязь тротуаров. Они ложились уверенно и плотно; в их полете не было робости и обреченности первого снега. В Киев пришла зима.
Регаме шел на встречу с Бориком от Золотых ворот, и за те недолгие четверть часа, что заняла у него дорога, город изменился до неузнаваемости. Он немного опаздывал, спешил и всю дорогу пытался найти разрешение складывавшейся ситуации. Ему не нравилось настроение Чаблова, не понравился разговор с Рудокоповой, он почти физически чувствовал, как неудержимо затягивается опасный узел вражды двух могущественных и властных людей.
Он шел быстро, почти не глядя по сторонам, как обычно ходят путем, известным давно и в самых мелких деталях. Но, свернув с Владимирской улицы в Десятинный переулок, Константин Рудольфович на какую-то секунду вдруг остановился и замер. Такой неожиданной и удивительно красивой была открывшаяся картина. В переулке стояла тишина, снег шел плотно, казалось, что в воздухе его больше, чем самого воздуха. И хотя он чертовски не любил опаздывать, Регаме все же прошел мимо «Ольжиного», чтобы несколько минут постоять возле Исторического музея, глядя, как в стремительно сгущающихся сумерках на Гончары и Кожемяки, на Замковую гору, на Андреевский спуск и Подол валит и валит снег.
Тут Регаме вспомнил, как ночью во сне был волком, как громко выл на луну, стоя на вершине сопки. И немедленно, стремительно и мощно, накатило желание завыть еще раз, прямо здесь, на краю Старокиевской горы. Это случилось так неожиданно, что Регаме сперва огляделся, не увидит ли кто его воющим, но тут же пришел в себя и, мгновенно развернувшись, поспешил в «Ольжин».
«Хорош бы я был, воющий посреди города, — вернулось к нему чувство юмора. — Ладно хоть луны нет, а то ведь точно не сдержался бы».
* * *В «Ольжином» его уже ждал Борик.
В дальнем углу небольшого зала несколько человек играли в маджонг. Регаме не раз уже встречал здесь эту компанию. Борик занял стол рядом с ними. За столиком напротив изучали меню два угрюмых парня. Следом за Регаме в небольшой зал вошли еще двое и, осмотревшись, сели у входа. На какое-то мгновение Регаме показалось, что одного из этих двоих он где-то видел, но они не обращали на него внимания, и Регаме понял, что ошибся. На столе перед Бориком были разложены копии рукописных страниц.
— Вот, Костя, — Борик подвинул их к Регаме, — тут все, что у меня есть.
— Отлично! Давай попробуем объединить их с моими.
Счета столетней давности; короткие записки на французском и немецком; опять счета; картонный прямоугольник билета на поезд из Женевы в Цюрих. Они начали с копий документов, которые принес Борик.
— Вот это интересно, — Борик выдернул из стопки страничку на русском и положил ее на середину стола. — Это часть письма, которое мне уже встречалось. Конца нет, автор неизвестен.
— Очень интересно, — согласился Регаме, глянув текст. — И ты знаешь. Мне кажется, конец этого письма у меня есть. Что-то очень похожее мне встречалось. Сейчас я его отыщу, и попробуем восстановить хотя бы это письмо. Вдруг нам повезет и оно здесь целиком.
Им повезло. После недолгих поисков удалось отобрать десять страниц, которые сложились в письмо.
— Знаешь, Борик, — засмеялся Регаме, — это первый документ во всей этой истории, который я вижу целиком. До сих пор у нас в руках были только фрагменты. И ведь шанс собрать его был небольшой, так что это удача.
— Да-да, — согласился Борик. Он слушал Регаме вполуха. Он его почти не слушал. Борик читал письмо.
Его Сиятельству Графу Алексею Толстому в доме Талызина на Никитском Бульваре.Ваше Сиятельство, милостивый государь Алексей Петрович!
Осмеливаюсь беспокоить Вас этим письмом, ибо возраст мой таков, что по всем законам Божеским и Человеческим осталось мне недолго обременять собою эту землю. Скоро уж предстану я перед Высшим Судией и потому стараюсь, как могу, закончить все свои дела, дать им толк, насколько это в Человеческих силах.
Еще пишу к Вам потому, что знаю в Вас первейшего Друга незабвенной памяти Великого Гения нашей словесности, Николая Васильевича Гоголя.
Немалую часть своей жизни провел я на почтовой службе, и хоть высоких чинов и наград удостоен не был, однако же служил прилежно и Начальством всегда был отмечаем положительно хорошо.
В жизни моей, кроме службы, была всего одна страсть — изящная словесность. Небольшое свое жалованье и добрую половину доходов от сельца Ходосеевки я расходовал на книги, журналы и альманахи. Я читал все, что выходило из-под пера российских сочинителей, — и тех, чьи имена теперь воссияли на Олимпе нашей словесности, и тех, чьи вирши и романы уже надежно погребены под спудом пыли и забвения.
В 1844 году, по причинам, о которых говорить здесь неуместно, здоровие мое расстроилось, и врачи велели мне отправиться для лечения в Германию, в Остенде. В Июле прибыл я на побережье и вскоре узнал, что среди Русских, живущих в этом городе, есть и Николай Васильевич Гоголь.
В узком кругу компатриотов, окруженных чужим народом, знакомства случаются много легче, чем в Отечестве, в Москве и уж тем более в С. Петербурге; таким вот образом, спустя всего неделю, я был представлен Николаю Васильевичу.
Тут следует заметить, что, как и он, я родом из Гетьманщины, из Малороссийского края. Сельцо Ходосеевка Черниговской губернии, в котором вырос я и жил в юном возрасте, до переезда в Москву, — давнее владение моих предков. Встречая меня, Николай Васильевич неизменно просил говорить с ним на украинском наречии. В тот год здоровие его было расстроено, но смею заверить Вас, что после наших бесед он неизменно чувствовал себя лучше, был бодр и смеялся, чем немало меня радовал.
Николай Васильевич много расспрашивал меня о России, о службе моей по почтовому ведомству, о людях, окружавших меня, об их привычках и характерах. Незадолго же до прощания он настойчиво просил меня не прерывать так радовавших его рассказов и продолжать их в письмах. Он сетовал на своих друзей-литераторов, которых чуть не в каждом письме просил рассказывать ему о России, описывать типы, сообщать о переменах в нашем Отечестве. Однако же отвечали они ему скупо, и Николай Васильевич бился о прозрачную, но нерушимую стену, отделявшую его от России, с отчаяньем узника, уже заключенного в крепость, но так и не узнавшего приговора.