Запятнанная биография (сборник) - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих пор оставалось неясным: помогло ли отречение или ее заступничество? Об этом не говорили никогда и даже в самые тяжелые, гнусные дни безобразных ссор ни взглядом, ни словом не трогали этого.
Перед смертью словно бес в нее вселился — уничтожала все: их любовь, его талант, его мать. Изменяла нагло, в открытую, с мальчишками-аспирантами, тренерами по теннису, уезжала одна на курорты, пила, лезла драться, кричала несусветное, один раз даже, что любила того, что он был настоящий мужик, а не тряпка, что перед ним трепетала страна и он, Агафонов, трясся как овечий хвост. «Сейчас скажет, — ждал Виктор Юрьевич с ужасом, — сейчас скажет, и тогда конец», но не сказала, а ведь так легко могла придумать, так близко лежало, так убийственно для него. Это и было необъяснимым, это и держало, мучило и навсегда осталось загадкой. Ушло вместе с ней. Теперь уж никогда не узнает.
«В тот день в доме Ратгауза мы обо всем договорились. Василий остается работать в лаборатории Виктора Станиславовича, но на особом положении: заниматься ДНК. „Это ничего не значит, — предупредил Бурова. — Если мы чего-то добьемся, вы и Юзефа Карловна будете считаться полноправными соавторами открытия“.
— Не сломайте спину жеребенку, — отмахнулся Буров, — нам чужого не надо, со своим бы разобраться.
Юзефа пояснила притчей о том, как цыган мечтал украсть хорошую лошадь, выгодно потом ее продать, а жеребенка оставить себе, и как дети закричали радостно: „Мы будем кататься на жеребенке“, и тут же получили оплеуху: „Сломаете спину, паршивцы“; так вот и мы, как тот цыган, делим шкуру неубитого медведя.
— Время покажет, — сказал я, — время покажет, кто был прав.
Время показало. Сейчас Буров автор многих замечательных открытий, именно его направление — то есть белки — является главным объектом биологии. Но я уверен — будет новый виток, и взоры ученых снова обратятся к ДНК. Уже сейчас… Я опять забегаю, но есть у меня одно предчувствие, одна идея… Ты знаешь, все эти годы я не переставал думать о ДНК. Когда Митенька болел и я, сменяя тебя, дежурил у его постели, эти ночные часы, они были необычайно плодотворными. Я вернулся к энергетическому балансу, начал все сначала, и вот… Но об этом слишком рано. Об этом в конце, как говорится, мелким шрифтом, потому что нет уверенности. Кстати, обсчетом энергетического баланса занимался Виктор. Я отнял его у старого Ратгауза. Взял на душу грех. Работа для математика совсем не интересная: описывать рентгенограммы; с Ратгаузом они парили в высотах — математическая модель борьбы за существование, а здесь ряды и интегралы Фурье. Ратгауз очень любил Витю, прочил ему великое будущее, и он был благородный человек, верил в нашу идею, потому что она была отзвуком любимой идеи его лучшего, его погибшего друга Кольцова. Почему согласился Витя? — спросишь ты. Я много тебе рассказывал о нем, но сейчас задаю в первый раз себе этот же вопрос. Я думаю, он согласился не из честолюбия, не из-за эфемерной Нобелевской премии. О ней мы не думали. Он согласился оттого, что был безмерно одинок и запуган. И общение с нами стало просто иным способом существования. Появились друзья, появился круг знакомых, дом, в котором были тепло и любовь. Мы очень любили друг друга. Когда в науке занимаешься одним делом, происходит странная вещь. Что-то вроде соития между любящими мужчиной и женщиной, невозможно уже разобрать, где твое, где чужое. Чужого нет. Я думаю, что это одна из вершин человеческого общения, человеческого духа. Поэтому я так горячо хочу, чтобы Митенька стал ученым. Он талантливый и добрый мальчик. Ты сердишься на меня, когда я говорю ему об этом прямо. Но ничто, как уверенность в своем таланте, не дает такой полной радости жизни, и ничто, как осознание доброты, не порождает, даже генерирует постоянно новую и новую доброту к людям.
Конечно, я сильно испортил старику день рождения, но Виктор обещал продолжить работу, убеждал, что ему, как математику, она необычайно важна. В университете он под руководством Корягина занимался теорией групп. Ему до смерти хотелось приложить ее к интегральным и дифференциальным уравнениям Вольтерра. Я уже писал, что он сделал это. Дальше опишу, как и почему. Хочу только забежать вперед и сказать, что Николай Николаевич простил его. Кажется, он даже умер на руках у Виктора, но об этом знаю только понаслышке, потому что в Москве уже не жил, а, спасаясь, опустился на дно.
Спустя двадцать пять лет в юбилейном номере своего журнала Виктор опубликовал замечательную статью, посвященную жизни и деятельности Ратгауза. Читая ее, я понял, как глубоко и сильно чувствовал и чтил он его идеи, как близки они были в те баснословные года, как на много лет вперед опережали уровень тогдашней науки. Я понял также (и это по сугубо научной статье!), почему простил старик своего неверного ученика».
«Что же я подарил старику в тот день? Что-то, что оказалось знаком, предвестником отступничества?»
Виктор Юрьевич вспомнил, как зашел в комиссионку на улице Горького. Цены потрясли, и он уже решил уйти, когда заметил три фарфоровые фигурки. Милые лобастые китайские мудрецы. Совершенно одинаковые, только халаты разных цветов. Выбрал наугад среднего. Ратгаузу китайский старичок очень понравился, благодарил пылко. Пустил по кругу. У него была детская манера радоваться пустякам. Фигурка задержалась у Егорушки, но никто не торопил, потому что никого, кроме хозяина, подарок не поразил.
— Здесь маленькие дырочки, — радостно объявил Егорушка, — дядя, вы не видели?
— Ты видел, Виктор? — Ратгауз с умилением смотрел на Егорушку, вертящего в руках безделушку.
— Тебе тоже нравится?
— Ага. Смешной. Дорогой, наверно?
Виктор сделал вид, что не слышит вопроса.
— Вить, он дорогой?
— Егорушка, такие вопросы задавать не принято, ты же знаешь.
— А пускай скажет.
Странный тип был этот Егорушка. Лишь много лет спустя узнал Агафонов о характере их взаимоотношений. Узнал и поразился силе и бескорыстности любви старика. Его даже не покоробило открытие, не унизило памяти покойника, потому что помнил, видел нежность и заботу, отеческую тревогу за судьбу дурного юнца. Но в тот далекий год воспринимал Егорушку как единственно неприятную деталь дома, который он так любил. Ему нравилось бывать здесь. Нравился старый деревянный особняк на тенистой просеке Тимирязевского парка. Нравился заросший лопухами и дикой малиной участок, скрипучая винтовая лестница, ведущая на второй этаж из холла, редчайший гербарий, развешанный по стенам в рамках карельской березы, запах трубочного табака, лаванды и даже некоторой старческой запущенности, исходившей от хозяина.
Дом без женщины. Нехитрые хозяйственные обязанности выполнял воспитанник Егорушка — высокий, мосластый, нездорово бледный юнец. По утрам он на кухне пил чай с молочницей и беседовал о деревенской жизни, потом отправлялся на Минаевский рынок. Возвращался счастливый, нагруженный всегда удачно купленной провизией. Рассказал как-то, что встретил одного то ли из-под Мценска, то ли орловского, хвалился смекалкой и хозяйственностью, демонстрировал картошку-синеглазку, жирный куриный труп. Это были его счастливые дни. В несчастливые он лежал босой, в нижнем белье на диване красного дерева и, шевеля губами, страдальчески сдвинув брови, штудировал Касаткина и Перекалина, Ландсберга или Рыбкина.
Два года Егорушка безуспешно пытался попасть в медицинский. Вечерами Ратгауз занимался с ним физикой, литературой. Виктор — математикой. Это была мука. Егорушка плакал, швырял учебники, корявым почерком выводил безграмотные диктанты. Он был безнадежно туп. И странно — Николай Николаевич не видел этого. Он жаловался на несправедливость и придирчивость экзаменаторов, на робость умного Егорушки, не выносящего жестокости и холодности совершенно неправильно устроенной системы испытаний. Вспоминал, что даже в Гейдельберге разрешали пользоваться справочным материалом. Егорушка требовал, чтобы он поговорил с ректором, бывшим его учеником, совершенно логично замечая, что стоит дяде только пошевелить пальцем, грозился уехать назад в Мерефу. Виктор видел, в какое отчаяние и страх повергает эта угроза Николая Николаевича, тактично намекнул, что не видит ничего дурного в таком ходатайстве, но Николай Николаевич был непреклонен. Однажды после очередной истерики Егорушки, когда тот, рыдая, убежал наверх, сказал жалобно:
— Я просто не могу. Не знаю, как это делается.
В Мерефе Егорушка состоял фельдшером при пункте заготзерна. Любимыми его воспоминаниями были бессвязные рассказы о каком-то Клебанове, с которым вместе воровали зерно. Николая Николаевича мучили и смущали эти рассказы.
— Это ведь нехорошо, Егорушка, — с робкой строгостью прерывал он косноязычный треп воспитанника.
Развалившись на диване красного дерева, шевеля синюшными пальцами огромных, шелушащихся ног, Егорушка парировал высокомерно: