Запятнанная биография (сборник) - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Аньки она пекла маленькие пирожки, приносила из дома банки с консервированной смородиной.
У них были какие-то свои дела, секреты. Когда Надежда Ильинична заболела воспалением легких, за ней ходила Анька, а не дочь — занятая нарядная женщина, инструктор райкома.
После изгнания Аньки Надежда Ильинична стала жаловаться, что силы не те уже, голова болит часто и шум в ушах. Виктор Юрьевич доставал дефицитные препараты, говорил, что пылесосить не обязательно, достаточно раз в месяц. Жутко злился на девчонку, из-за которой мог потерять замечательную домработницу. Потом все как-то уладилось, рассосалось. То ли Надежда Ильинична не хотела лишиться лекарств — курсы приема таблеток были долгими, по три-четыре месяца, а Виктор Юрьевич выдавал по месячной дозе, то ли прибавка к зарплате помогла. Но Аньку она не забыла. Один раз спросила робко:
— Вы случайно не знаете Анечкин адрес? У нее день рождения скоро, хочу поздравить, послать подарок.
Виктор Юрьевич не знал. Он не знал даже ее домашнего телефона, когда-то записал на обрывке, бумажка пропала за ненадобностью — Анька звонила сама, каждый день звонила.
Надежда Ильинична не поверила, надулась.
— Честное слово, не знаю, — сказал Виктор Юрьевич, — позвоните ей домой, вам скажут.
Разговор об Аньке был неприятен. Надежда Ильинична давала понять, что связь с ним для Аньки была нехорошей, несчастливой.
— Если вам так обязательно нужен адрес, я могу узнать у Олега Петровского.
Это был намек, нечестный, конечно, на особые отношения Аньки с Олегом.
— Он не знает. Сам спрашивал у меня.
— Звонил сюда?
— Нет. Заезжал ко мне.
— Он знает, где вы живете?
Надежда Ильинична покраснела: испугалась, что выдала Аньку, подтвердила его намек.
И Виктор Юрьевич и она знали, как складывался этот треугольник, даже квадрат, потому что раза два, еще в бытность Аньки, заставала у него Альбину.
Но не могла эта добрая женщина сказать то, что должна была сказать:
«Ах ты сукин сын! Искалечил жизнь девчонке, а теперь все на другого хочешь свалить. Мне-то мозги не запудришь, не заморочишь, как ей, своей занятостью, туманными рассуждениями о том, что выходишь на последнюю финишную прямую, ведущую к главной мечте».
Она не могла этого сказать оттого, что не знала, и оттого, что считалась как бы в неведении; видно, Анька ни разу на него не пожаловалась, не упрекнула его.
Виктор Юрьевич с отвращением посмотрел на сковородку с белыми разводами застывшего сала, открыл холодильник, вынул кастрюлю с едой, поставил на газ.
«Черт знает что. Какая-то собачья неустроенная жизнь». Неожиданно возникла злоба к дочери. Утром звонила, дежурные вопросы о его самочувствии, а в конце, как всегда, — самое главное. Нытье по поводу телефона. Не может ли пойти на станцию поговорить теперь уже с главным инженером, жизнь без телефона становится невыносимой. Виктор Юрьевич не знал времени, когда не должен был что-то делать для нее: устраивать в университет, потом на работу, потом в какой-то особый родильный дом, потом выколачивать квартиру, теперь телефон. Жить с ней вместе было тягостно. От Зины она унаследовала непонятную убежденность в своем праве на все блага жизни. Непонятную оттого, что не имела на то никаких оснований. Она не унаследовала от матери ни ее красоты, ни ума, ни даже небольшого таланта, была уныла, нехороша собой, а главное, в отличие от Зины, как-то грубо, плотоядно приземлена. Едва окончив школу, мечтала только о замужестве, о детях. В ее отношениях с мужем Виктор Юрьевич видел Зинину мертвую хватку, умение властвовать, подчинять своей воле, а главное — давить до предела. Все, что поддавалось, нужно было давить до предела, без пощады. Но Виктор Юрьевич знал, помнил, не мог забыть до сих пор, чем вознаграждала Зина беспрекословное подчинение. Это-то и держало, не давало возможности оторваться, отодрать от себя липкую силу женщины. А вот что получал этот тоненький мальчик в очках — зять, было непонятно. Виктор Юрьевич трезво видел некрасоту дочери, ее недоброту, а главное, отсутствие женской привлекательности. В ней не было не только тайны или хотя бы загадочности, чего-то, что скрывалось бы за обыденными словами и поступками, обещало нечто иное, чем унылые рассуждения о здоровье детей, о покупке нового кухонного гарнитура, она, как овца, как курица, как куст придорожной акации, являла собой просто факт жизни.
У Зины была тайна — мучительная, страшная. Потом она открылась, но душа женщины ускользала, не поддавалась. Зина совершала самые неожиданные поступки, могла быть беспредельно жестокой и бесконечно доброй, мучила изменами и одаряла самым высоким и радостным счастьем. Даже смерть ее осталась загадкой, и тот сон, который видела за неделю до своей ненужной поездки на жалкий, совсем не фешенебельный курорт. А он просил подождать, когда сам освободится и они смогут поехать вместе в Сочи или в Карловы Вары.
Сон был страшный: она стояла на пороге какого-то зеленого дощатого здания вроде финского дома, только большого, с высоким крыльцом. Охраняла дверь. В дверь ломились мужчины, почему-то нельзя было впустить их ни в коем случае. Она отталкивала, ругалась, «знаешь, как продавщица винного отдела перед закрытием магазина, на мне даже халат белый был». Мужчины все незнакомые, но среди них его аспирант Саша Никитанов, он рвался особенно ретиво, и она ударила его, но он все же как-то прорвался туда, внутрь, куда, кроме нее, она это знала точно, никому было нельзя.
Упоминание о Саше Никитанове кольнуло больно. Он был любимым учеником, напоминал и внешностью и характером его, Виктора Юрьевича, в далекой молодости. Был угрюм, немногословен, очень силен физически и безмерно талантлив. Работал по двенадцать часов в сутки, методично перемалывая все, чего добились другие, и уже пускал свои первые ростки, обещающие замечательного ученого. С ним единственным говорил о дзета-функции.
— Мы с вами похожи на двух альпинистов, — шутил Саша. — Вы опытный, знаменитый, покоривший многие вершины. Я новичок. Вы зовете меня на покорение Эвереста, это великая честь, но вы знаете, что мне не на что купить экипировку. Вы богач, а я бедняк. Я должен копить деньги, тренироваться и ждать своего часа.
Они часто вместе ходили в Лужники на футбол, ерзали и качались в неистовом нетерпении на скамейках, болели оба за «Спартак», потом — в шашлычную на Пресню, платили по очереди. Раз и навсегда Саша пресек попытки шефа, сказав угрюмо:
— Это вы оставьте. Я не девушка и не машка, чтоб угощать меня.
Виктор Юрьевич не понял. Саша объяснил. Он вырос в сибирском поселке. Отец служил охранником в лагере, мать — из заключенных-бытовичек. С десяти лет подрабатывал на лагерной кухне водовозом и знал про жизнь все, что можно было узнать от блатных и закоренелых уголовников. Но это знание, определив характер, не коснулось души. В этом Виктору Юрьевичу пришлось скоро убедиться еще раз. Без всяких причин и поводов Никитанов вдруг стал избегать его, перестал приходить домой, звонить, отказывался от замечательных походов в Лужники и на Пресню. Виктор Юрьевич выяснять не стал. Подозревал привычное, запрятанное навсегда на дно души: кто-то наплел — Ратгауз, премия, отречение в газете. «Ну и черт с ним! Молокосос! Его жареный петух не клевал в темечко. Подумаешь — маменька пила, папенька порол, урки приставали, ужасы из романа „Отверженные“! Увидел бы, что сделали из старика, как лежал на полу Егорушка, как побелел и уронил указку профессор Цейтлин, прошедший две войны, когда в аудиторию вошли трое, как орал огромный зал сотнями раскрытых пастей: „Позор! Позор! Долой!“ — и элегантный Петровский закрывал лицо руками, как выскочил из кустов бешеный трамвай и великий Буров визжал истерически: „Нас раздавят, неужели вы не видите, что это железная неумолимая стихия!“»
Но повернулось неожиданно. Ссорились из-за дачи. Зина требовала, чтоб помогал, она замучилась со строителями, он сказал: «Наплевать, это твоя затея, мне дача не нужна, и так проживу».
Обычная ссора. Потом вдруг как-то повернулось, кричала, что дачу оформит на свое имя, уйдет от него, выйдет замуж за молодого. В «молодом» таился оскорбительный намек.
— Кому ты нужна, — сказал презрительно, — пойди посмотри на себя в зеркало.
Помчалась тут же проверять в спальню, за это простодушное детское и любил безмерно. Когда вернулась, хотел обнять, сказать приготовленное: «Не сердись, я понимаю, ты устала, но относись к этой чертовой стройке легче».
Не успел. Зина отшатнулась, выпалила торжествующе:
— Еще ничего. Еще совсем ничего, настолько ничего, что этот твой Сашенька Никитанов спит и видит, как бы меня у тебя отнять.
— Значит, и с ним, — только и сказал Виктор Юрьевич.
Он знал, что сказала правду, она всегда пробалтывалась в горячке, в пылу злобы. Было безмерно жаль Сашу: кто, как не Виктор Юрьевич, знал изнуряющую, иссушающую душу власть Зины.