Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такому могутному в воеводах бы ходити… да уж больно он кроток, яко голубь сизой!
— Ну… не всякому чернецу в игумнах быть, — застенчиво пошутил Данила.
— И то молвити, милостивец, — несмело вмешался скоморох Афонька, который внимательно прислушивался к разговору, — доли да чести к коже не пришьешь…
— Да и кожа-то, знать, не наша, а царска, а спина барска, — ухмыльнулся Митрошка. — Мошна пуста, так ярыги шкуру сдерут. В селах-то все приедено, все прикушано, а бояре все очми вертят, ищут, рыщут — иде бы им хвать-похвать. А уж хватати-то неча: на сусеке все подчистую выскребено.
И по своей родной земле, бывает, люди бегают да скитаются. Вот и они, два брата, убежали из тульской своей деревни от голода и податных тягот непереносимых. И уж пятый год скоморошествуют, потешая честной народ, а где и просто питаясь Христовым именем.
— Ох ты, Русь моя, Русь! — вздохнул Федор Шилов, и лысая голова его упала на грудь. — Страждущей оставил тебя, тою ж опять вижу тебя!
Он помолчал и, проводя пальцами по еще темным отвислым усам, спросил:
— А жив ли брат мой Никон и жена его Настасья?
— Оба живы, в добром здравии, — радостно ответил Данила.
— А правда ль, что помер старичина Пинегин-боярин? — нахмурясь, спросил Федор.
— Помер лонись[58]— ответил Данила.
Федор Шилов торжественно, истово перекрестился.
— Огонь воску ярого возжгу пред тобою, боже, коли избыл смертью врага моего!
— Грешно такое молвить, — невольно вздрогнув, осудил его Данила.
— Будь ведомо тебе, молодец — чиста душа: у того старого боярина Пинегина жил я в лихой кабале. От той лютой кабалы бежал я в одночасье. Он меня велел сыскать, да я за рубеж махнул!
Федор засунул поглубже за пояс свой пистоль и длинный кинжал с серебряной насечкой, потом нахлобучил на голову старую поярковую шляпу цвета осиновый коры и сказал Даниле:
— Ну, прощевай пока, молодец, за ласку спасибо.
— Путь-то не запамятовал? — пошутил Данила.
— Сослепу и то нашел бы!
В длинной низкой избе Никона Шилова Настасья мыла пол. С Симеона-летопроводца[59] уже начали жечь лучину.
Федор сразу узнал Настасью, хотя она сильно постарела и казалась теперь еще сварливее, чем прежде.
— Эй, куды прешься, идол поганой?
Когда Федор назвал себя, Настасья упала ему в ноги и завыла.
— Ой, батюшко, сердешненькой, возвернулся на родиму сторонушку, ино тебя сразу и не признаешь!.. А уж и темен ты, братушко, словно овершье[60] в осенний дождь!..
На ее вопли прибежал со двора испуганный Никон Шилов. Когда Федор открылся ему, Никон даже затрясся от суеверного страха — Федора давно уже считали мертвым. Обнявшись с братом, Никон оправился от испуга. На его маленьком круглом лице кустиками росла овсяная бородка, короткий нос и щеки были исколоты глубокими оспинками, голубые глаза его потускнели, но смотрели на Федора с наивно-жадным, как у ребенка, любопытством.
— Ну, видно смышлена ты голова, землепроходец!
Настасья застлала стол домотканной пестрой холстиной, захлопотала с немудрым угощеньем, а сама все причитала да приговаривала жалостные, слезные слова:
— Ох, уж и остарел ты, батюшко, похлестало тебя чужо морюшко!
— Но! Завыла! — рассердился Никон. — Баба яко горшок — что ни влей, все кипит. Эй, Улита, знать, давно не бита?
Жену свою Никон никогда пальцем не трогал — нрав у него был спокойный и терпеливый. Только уж когда она слишком надоедала ему причитаньями, он покрикивал: «Знать, не бита?»
Никону было любопытно порасспросить брата о всех диковинных землях, о людях и делах, которых Федор повидал за эти четырнадцать лет. Но Федор отвечал на вопросы вяло, будто с трудом вспоминая о всем виденном и пережитом.
Да так оно и было. Очутившись в этой старой черной избе, Федор вдруг почувствовал в душе небывалый покой и удовлетворение, будто только этого и хотел он от жизни.
На Троицком соборе ударили в вечерний колокол, и густой, медленный гул поплыл, раскатился по небу и отозвался протяжным эхом где-то за лесами. Федор вспомнил, как мальчонкой любил он бегать к Келарскому пруду, — существовало у ребят поверье, что колокольное грохотание, пронесшись над водой, обращается в серебро. Надо только вовремя схватить эту кучу денег, — пока она падает с неба. Маленький Федька, добежав до заветного места, подставлял ладошки, трепетно ожидая, когда сверкающее чистое серебро упадет с неба. Но колокольный гул таял за лесами, а по небу лениво плыли серые облака, похожие на клочья кудели. Да, только на родной земле снятся человеку первые сказки о счастье, и эта же земля потом похоронит их в черной и теплой глубине своей. Этой же земле Федор кланялся, как матери, когда впервые засеял свою полоску земли, — в ту весну, на «красной горке», Федора женили. Ему шел семнадцатый, а Алене едва минуло шестнадцать. Бросив последнюю горсть в землю, Федор поклонился ей низко: «уроди, матушка», и она, милостивая, уродила высокий колос, тугой и золотой, словно Аленкина коса. Первый хлеб из новины они с Аленкой ели, сидя на пороге избы. Хлеб был еще теплый, пахучий, как цветок, его корка нежно похрустывала на зубах, мучнистая, сладкая, как мед. «Вот и почал ты мужиковата», — ласково сказала Аленка, и еще долго сидели они на пороге. Лето в тот год, на радость тяглому люду, было, как говорили, «моленое»: ведро — когда ждали, дожди — когда просили.
Ярко помнилось, как Аленка сидела рядом, прижавшись худеньким плечом к широкой груди Федора, а он ловил губами мягкую прядь ее волос, развеваемых ветром.
Но увидел однажды Аленку старый барин Пинегин и приказал привести к себе, когда Федора не было дома. С испугу покорилась Аленка, а на заре убежала от своего обидчика и бросилась в пруд. В тот же день, когда Федор похоронил жену, запылал и сгорел дотла боярский терем. А Федор ушел в бега и, все дальше убегая от своего врага, очутился за рубежами русской земли.
Потом случалось Федору Шилову сиживать на порогах богатых крестьянских домов в немецких и французских деревнях. То были каменные дома с высокими кровлями, печи там топились по-белому, дворы были просторные, но все вокруг было чужое и от всего пахло холодом и равнодушием к судьбе бродячего работника, искателя куска хлеба. А уж про хлеб и говорить нечего: всегда он казался грубо выпеченным, даже пшеничный, мякиш его был вязким, а корка царапала десны, словно жесть.
С тем, что сказал Федор о хлебе в чужедальной стороне, все согласились: и брат Никон, и Настасья, и соседки, которым нынче вместо супрядок довелось послушать о диковинных мытарствах русского человека.
Куда только не бросала Федора Шилова вероломная и беспощадная судьба, каких только городов не повидал он: Краков, Львов, Ченстохов, Парис-город[61], Любка-город[62], Мюльгаузен, Варшава, Хамбур-город[63], Сандомир, Самбор, Луцк, Дрогобыч… Кем только он не был: кузнецом, коновалом, егерем, конюшим, рыбаком, медвежатником, суконщиком, ружейником, солдатом-наемником… Сколько раз убегал он от кровавых тягот и страшных унижений жизни — и сколько раз он бывал пойман! Его били плетью и железом, но не могли выбить тоски и любви к родине.
Кляня свой страх перед царскими ярыгами и перед боярским правежом, Федор Шилов метался по чужестранным дорогам, селам и городам. Люди богатые и жестокие, ничем не лучше русских бояр и приказных, владели его умелыми руками, его трудом, только душу взять не могли. Жизнь вертела им, как щепкой в половодье, а желанная свобода словно убегала от него. Он то приближался к родным рубежам, то опять отдалялся от них, подхваченный новым несчастьем и бедой.
Никон Шилов спрашивал больше всех. Его синеватые быстрые глазки жадно впивались в темное, сухоскулое лицо брата.
Федору пришлось вспомнить все, чуть не с первого дня после того, как он перешел московский рубеж. Как страшно было почувствовать себя безъязыким на чужой земле… Боясь польских ярыг, Федор притворился глухонемым. Униженно кланяясь, объясняясь знаками и жалобно мыча, он бродил по шумному базару и просил работы и хлеба. Какой-то мельник, ощупав его мускулы, заставил таскать тяжелые мешки, а потом забрал с собой на мельницу. Федор прожил у мельника полгода безответным глухонемым, работал с зари до ночи, клял про себя мельникову жадность, а сам все смекал насчет языка и обычаев чужой жизни. Убежав от мельника, Федор нанялся кузнецом к пану, яростному охотнику, медвежатнику. И сам пан, косматый, пропахший вином, табаком и конским потом, толстый грубый неряха, напоминал зверя, которого ничем не приручишь. Кони у пана были бешеные, свирепые, как звери. Один из них, вороной жеребец, однажды во время ковки искусал Федору левую руку.
— Вот они, следочки-то, — взволнованно сказал Никон.